О взаимном непонимании, столкновении с ивритом, израильской литературой и культурой и некоторых свойствах последней – в статье З. Бар-Селлы, написанной в 1981 г. и очень характерной для «героического» периода израильской русскоязычной словесности.
Давно тому, демобилизовавшись из армии, я обнаружил, что отныне должен сам себя снабжать трехразовым питанием. Обладая в те годы единственным умением – защищать родину, я встал на страже фабрики детской обуви. Я открыл Книгу записи ночных дежурств и увидел на первом листе: «Да не уснет страж Израиля». Астральный свет качнулся по караульному помещению – прошлое (Тора) и будущее (детские ботинки) моего народа сошлись в одной пламенной точке. Я положил перед собой пистолет и начал думать.
Мы зашли с ней в новый ресторан – «Маленький Тель-Авив». Она – сабаритянка, до того разговорчивая, что вскоре придется нам расстаться. Над головой висели закопченные чугуны, в красном углу – коллекция семейных фотографий эпохи Второй Алии, на стене – гобеленом – рушник. «Считай, что ты вернулся в Россию», – сказала она.
В России я страстно и горячо убеждал всех, что Израиль выгодно отличается от республики Эйре тем, что в Израиле сумели возродить родной язык. Самое сильное потрясение я испытал, увидев, что это на самом деле так.
Сейчас, в окружении археологических сокровищ маленького Тель-Авива, я сам говорю на этом языке, стараясь смягчить интонации армейского иврита суждениями о израильской литературной критике. Ведь, согласитесь, нет более достойной темы, когда над тобой на чугунной цепи раскачивается мятый самовар.
Я читаю ей стихи Блока в своем переводе:
Шаним зримат хайим борахат,
Тамут, татхил ми атхала...
Йахзир: рхов, лайла, бет-меркахат,
Панас, мей-керах, таала.
Ей нравится – будет теперь, что рассказать обо мне друзьям. А я – я начинаю понимать, что не в языковом барьере дело. Не в том, что в Израиле говорят на иврите, но в том, что здесь на иврите – думают.
«Знание языка есть умение выразить одну и ту же мысль как можно большим числом способов». Автор этого определения, швейцарский лингвист, более всего был озабочен стилистикой, то есть умением выразить одну и ту же мысль стилем высоким, низким, предельно низким или эмоционально неокрашенным. Этому гражданину кантона Ури всякое иное понимание владения языком казалось излишним: европейские цивилизации, с которыми ему доводилось сталкиваться в своих прогулках по берегам Женевского озера, были принципиально эквивалентны; в полном смысле слова, переводимы друг в друга.
Но слово обладает не только значением. За ним стоит идея. Это начинаешь понимать, к сожалению, лишь тогда, когда тебе суждено бывает удалиться от европейского континента.
На самой границе Европы, в горах Кавказа («Горах Мрака» средневековой еврейской географии) обитают малочисленные народы, говорящие на экзотических языках. Здесь, на родине Расула Гамзатова и Сулеймана Стальского, не знают слова со значением «стоять». Иначе говоря, у слов, которыми обозначается вертикальное положение человеческого тела, нет отвлеченного значения «стоять» – нужно всегда указывать, стоит ли некто выше, ниже или вровень с говорящим. Причина тому проста – горный рельеф. Поди знай, где он стоит, того гляди на голову ссыпется.
Я не переводил Гамзатова на русский. Но я переводил Блока на иврит:
Умрешь, начнешь опять сначала,
И повторится все, как встарь:
Ночь, ледяная рябь канала,
Аптека, улица, фонарь.
Что же получается? Там, где в русском оригинале «и повторится», в переводе «йахзир» – русской безличной страдательности соответствует вполне личная форма «повторит». «Он повторит». Кто «он»? Бог, естественно.
Два текста – две концепции: в одном европейская «дурная бесконечность», в другом – рассудочный мистический детерминизм.
Или вот – «Двенадцать».
Эрев шахор,
Шелег лаван,
Руах, руах,
Ал раглав ло омед бен-адам,
Руах, руах
Бехол рахавей а-олам...
«Руах, руах» – он ветер и есть. «Руах бехол рахавей а-олам» можно уже прочесть двояко: либо просто как «ветер во всем мире» (ивритское «бехол рахавей а-олам» – такой же затертый образ, как и русское «на всем белом свете»), либо осмысленно – поскольку ивритское «руах» невозможно освободить от присущей ему идеи («Руах Элоим» – «Дух Божий»), и в таком случае перед нами реминисценция из книги «Бытие». «Земля же была безвидна и пуста, и дух Божий носился над водою»1.
Но моей спутнице «руах» не навевает ни таких, ни иных ассоциаций.
– Как размеренно и пленительно ты разместил «реш» и «хет»: «руах, руах бехол рахавей а-олам»... Как изящно ты перемежаешь их «ламедом» и «гимелом»; «эрев шахор, шелег лаван...». Как безупречно и к месту расставлены «бет», «вет» и «вав»! – сказала она.
Читаю предисловие к антологии еврейской поэзии Испании. Автор – большой специалист. Профессор. Сорок страниц. Прочел до середины и – кроме того, что в Испании имел место «бурный расцвет еврейских поэтических дарований» – ничего не почерпнул.
Двадцать страниц! Как можно исписать двадцать страниц и суметь ничего не сказать?! Очень просто – за этими двадцатью страницами двадцать веков писания на мертвом языке. За словом оставлена одна функция – эстетическая.
Современные литературоведы единодушно отмечают «бурный расцвет израильских поэтических дарований».
Преимущественное развитие поэзии характерно для культур молодых или восточных. Трудно решить, по какому из этих ведомств следует числить израильскую культуру. Что же касается отечественной прозы (а именно на нее теория литературы возлагает «функцию самовыражения того или иного общества»), то она демонстрирует нам, в основном и преимущественно, проблему личности, находящейся в тисках отчуждения, что немедленно указывает на источник ее вдохновения – литературную продукцию Средней Европы. В израильской прозе животворная сила реальности пока что явно уступает искусству перевода. Время для создания масштабных полотен типа «Красного и черного», «Крошки Доррит» и «Семьи Рубанюк», видимо, еще не пришло. Но оно явно на пороге. Судите сами:
«...“Перья” Хаима Беэра – наиболее обсуждаемый роман 5740-го (от Сотворения мира) года. Эта книга – носитель актуальных идей, касающихся существеннейших проблем нашего существования как общества и как нации». (Из рецензии госпожи Раи Харан в газете «Маарив» от 10.9.80.)
Роман Хаима Беэра – бестселлер. Что такое бестселлер в Израиле? «Перья» полгода занимали первое место в еженедельных отчетах книжных магазинов и вышли за те же полгода общим тиражом в 40 тысяч экземпляров, что в переводе, например, на советское читающее население эквивалентно более чем двухмиллионному тиражу. Писателя интервьюируют. На книгу пишут рецензии. О писателе пишут статьи. Писатель делится воспоминаниями. Его приглашает первая программа радио, вторая программа радио, армейская радиостанция, телевидение. О выступлениях писателя по радио и телевидению снова пишут газеты. Те, кто не читал роман, начинают чувствовать себя неудобно. Они тоже покупают и читают. Затем в очередном номере ежегодника «Симан крия» («Восклицательный знак») появляется статья Давида Файшлова «О перьях и порхании». На семи страницах петита критик, призывая в свидетели отца Дю-Бо («Reflections critique sur la poesie et sur la peinture», 1719 г.), упрекает Беэра в неправильном подборе героев, предпочтении анекдота серьезному повествованию, несовершенстве языка, некрофилии и, наконец, в успехе романа.
Успех и есть, по-видимому, самая главная загадка «Перьев». Из рецензий и вопросов, задаваемых автору, можно понять лишь, что роман затронул какую-то тайну. Причем тайну, которая ведома всем «посвященным» и абсолютно непроницаема для постороннего – в данном случае для меня.
Это делает мою задачу еще более увлекательной. Итак, о чем же роман?
Рассказ ведется от первого лица и повествует о событиях, имевших место в жизни автора, начиная с его первых сознательных впечатлений и кончая вечером на исходе 1973 года, когда автор, обозревая противоположный берег Большого Горького озера, размышляет о горечи утрат (он служит в армейской похоронной команде). Понятно, что в самом романе этот заключительный эпизод перенесен в начало, дабы продемонстрировать нехитрую трагическую символику: протекание жизни под знаком смерти. Прием замены начала концом уже столь обычен, что писателю нет необходимости специально объяснять последующий переход к воспоминаниям детства и отрочества. Они-то, по сути дела, и составляют содержание романа.
Итак, маленький мальчик описывает свои впечатления от окружающей его жизни. Папа, мама, знакомые папы, знакомые мамы, улицы, которых уже нет (ибо нет тех улиц, если сменились жильцы), рынок, сооружение солнечных часов напротив рынка, весь тот безвозвратный мир баснословных сороковых годов неистекшего века, и где-то на обочинах этого нерушимого детства – обязательный сказочник, раввин-расстрига Ледер, этакий нечистоплотный старик с опухшими ногами, открыто декларируемой некрофилией и скрытыми гомосексуальными наклонностями – дух, если угодно – «диббук» романа, современный сказочник, который вместо сказки предлагает утопию в духе забытого ныне Поппера Линкеуса с его идеями принудительного среднего образования, трудовых армий и прочих магических средств достижения счастья человеческого.
Критика и читатели видят в «Перьях» портрет поколения. Это не более, чем аберрация – если не считать нескольких условных знаков эпохи, в романе начисто отсутствуют конкретные приметы времени и пространства. Перед нами как будто бы Меа Шаарим2, но вполне возможно, что это вовсе не Меа Шаарим, а, напротив, Егупец или даже Касриловка. Все может быть, потому что в «Перьях» нет географии, ее подменяют единство условных времени, места и действия. Единственным этим местом действия есть, было и будет еврейское местечко, даже в реальности своей клонившееся к выпадению из мира, где-то там, на востоке, на западе, в какой-то «восточной Европе». Именно оттуда родом то дикое скопище чудаков, которое населяет страницы романа, – утопистов, эксперантистов, некрофилов, вегетарианцев, путешественников и раввинов, останавливающих солнце, фантасмагорический быт которых передан средствами Ицхока Лейбуша Переца, смело перенесенными на израильскую почву. Внешний мир для героя Беэра так же забавен и несерьезен, как Америка для мальчика Мотла. За пределами иерусалимского гетто протекание истории представляется чисто анекдотическим: «Британский мандат? Да, как же, помню, – у папы лавочку закрыли за долги... Сталин умер? Ну, умер, шмумер, лишь бы был здоров...»
Ссылаясь на детскую неосведомленность, автор получает счастливую возможность не участвовать в забавах взрослых шалунов – всяких там беженцев, арабских террористов, еврейских террористов. Совсем как у некоторых русских евреев: «Я, знаете, жил в России и никогда, поверьте, не испытывал антисемитизма...»
Но для того, чтобы обрести эти новые ориентиры, нужно сначала разделаться со старыми. И вот Ледер, усомнившийся в вере после того, как в стычке с «социалистами» ему сломали руку, уезжает из Иерусалима в Вену, где у него почему-то жутко распухают ноги и где он становится поклонником идей Поппера Линкеуса. Здесь своя нехитрая символика. Распухшие ноги – это Агасфер, Вечный Жид, уставший от скитаний; Вена – город Герцля; а утопия Линкеуса – пародийный парафраз не менее «заумных» идей отца сионизма: тоже, знаете, собрать всех и отправить на историческую родину трудиться...
Что заставило Беэра, уроженца страны Израиля, так безжалостно обрушиться на сионизм и отправить своего героя на поиски потерянного рая галута?
В шестидесятых годах совсем еще юный тогда Хаим Беэр (Рахлевский) захаживал на собрания последних «ханаанитов». Движение это, точнее – его идеология возникла в 1938 году, в том именно месте, где таким идеям только и прилично появляться, то есть в Париже, и была результатом мыслительной работы историка Гуревича и журналиста Гальперина. В дальнейшем пути этих людей разошлись: историк остался историком, а журналист стал поэтом Йонатаном Ратошем и примкнул к ЛЕХИ.
В центре ханаанизма стояла мысль о биологической трансформации еврейского этноса посредством смешанных браков между евреями и арабами. Процесс этот мыслился несколько односторонне: у нового гражданина Ханаана отцом должен был быть еврей, матерью – арабка (лаконичная формулировка доктрины была намного раньше предложена вольноопределяющимся Мареком, который утверждал: «Изнасилование девушек других национальностей – лучшее средство против вырождения»). Односторонность проистекала не столько из того, что даже носителю самых либеральных взглядов нестерпимо вообразить себе еврейскую женщину в объятиях арабского мужчины, сколько из сугубо европейского представления об «интеллектуальной активности» западной цивилизации и «чувственной пассивности» восточной. Предполагалось, что «новый человек», сохраняя высокую духовность Запада, будет ниже пояса живо ощущать родную почву Востока. Поскольку за тридцать первых лет существования Израиля в стране было зарегистрировано всего 248 смешанных браков, а соотношение полов оказалось во всех этих браках прямо противоположным, ханаанитская идеология не зажилась.
Мечта ханаанитов о поисках корней в арабском лоне явилась реакцией на различие европейского и иудейского понятий нации. Европейский национализм основан на концепции почвы. Иудаизм же за две тысячи галутных лет создал идеологически неуязвимую структуру национальной жизни, абсолютно не нуждающуюся в реальной почве страны Израиля. Поэтому у европейских евреев любая попытка «построения» национальной культуры неизбежно должна была начинаться с поисков Почвы и столь же неизбежно должна была приходить в противоречие с иудаизмом. Если новая идеология вовремя не ужасалась и не останавливалась на этом, она с той же неизбежностью вынуждена была идти дальше и искать новую религию. Вот почему ханаанитам пришлось вспомнить весь хтонический пантеон доеврейских обитателей Ханаана – Астарту, Баала и прочих ханаанских богов; ходили даже слухи о имевших место оргиях, но это, к сожалению, видимо, клевета...
Хаим Беэр покинул собрания пожилых поклонников Астарты явно неудовлетворенным. Но что заставило его прийти к ним в первый раз? По чему тосковала душа этого израильтянина? Какую тайную страсть он излил почти двадцать лет спустя на страницы романа и что за общая тоска сплотила всех почитателей этого романа?
Можно думать, что это те же чувства, которые заставляют двести израильских школьников маршировать по Рехавии3 с песней: «Ахат, штаим, шалош, арба – ло роцим эт а-гада!» («Раз, два, три, четыре – не хотим Западного Берега!») Можно думать, что это те же чувства, которые заставляют сотни тысяч израильтян стремиться жить с арабами в одной стране и удерживают их от того, чтобы стереть с лица земли палестинских террористов.
Это не воля Запада и не тайный яд Востока. Это всего лишь неверие многих евреев в то, что они живут. Неверие в право жить – жить вообще и жить на той земле, где они живут, в частности. Ненасытное стремление найти доказательства, внешние признаки своего реального существования – например, в признании арабов. Тоска по почве, которую они не ощущают под ногами. Тоска по тысячелетней истории, которая видится им только в галуте4.
В наши дни постепенно перестают различать между мифом и утопией. Между тем эти понятия различны, ибо обращены к разным полюсам истории: утопия – это мечта, миф – тоска. Загадка «Перьев» – не в языке, а в стоящей за ним реальности, в которой нет слова со значением «почва» и нет слова со значением «история» и потому их подменяет миф. Хаим Беэр написал роман-миф – миф печального народа, живущего в своей стране, но чающего бежать земной свободы в духовное блаженство изгнания. Сионизм – это мечта о свободе и потому утопия. Пафос романа Беэра – бегство. Не воля, но покой. Смертный покой. Трупы устилают роман – от Масличной горы до Горького озера. Мертвецы уже обрели и покой, и землю. А живым – бежать...
Летят перья из погромных перин.
Что может быть ужаснее, чем чувствовать себя выброшенным из истории, никогда не бывшим, тринадцатым коленом израилевым?!
В четверг, 21 ноября, в рамках Генделевских чтений Зеев Бар-Селла выступит с докладом «От фонаря: Литературный Ленинград (Зощенко, "Аристократка")». Доклад состоится в Доме русской книги «Исрадон» (ул. Агрипас 10, Иерусалим). Начало в 19:30. Убедительно просим не опаздывать.