Михаил Генделев, русский поэт, израильский гражданин, врач Армии обороны Израиля и преподаватель политологии Высшей школы им. С. Дубнова в Москве, – о политике и литературе.
– Михаил, в послесловии к «Неполному собранию сочинений», вышедшему в издательстве «Время» в 2003 году, сказано, что ваши предки жили на севере России со времен Екатерины II.
– Предки моего отца жили в Торопце. Это старинный город под Великими Луками. Пару лет назад, уже после смерти отца, я впервые приехал туда посмотреть на город, на озеро Великое, увидел эту фантастическую красоту. На еврейском кладбище Торопца нашел надгробия конца ХVIII века. Что же до еврейского присутствия в этих местах – оно прекратилось. Кстати сказать, в школьном классе моего отца неевреев было по пальцам посчитать. Смотритель кладбища рассказал, что последняя еврейка в городе умерла незадолго до моего приезда. Кладбище заросло, хоть коси, верней, вырубай, – причудливыми, в два человечьих роста, страшноватыми растениями. Дед и бабка погибли в оккупации. И я нашел место их гибели. Немцы в Торопце были очень короткое время, меньше двух недель. Специально выяснял по немецким архивам, какие войсковые части там находились. Ни зондеркоманд, ни подразделений СС, обычный вермахт. Но «еврейский вопрос» они решили. На месте расстрела в овраге – братская могила. Сосны вокруг до сих пор сочатся застрявшими в них пулями. Отцу моему на все запросы отвечали: место гибели неизвестно. Но я, воспользовавшись некоторыми связями, в губернаторской канцелярии мгновенно получил нужную справку... Из нее выяснилось, когда, где и как всё произошло. От руки это было сделано, обычными солдатиками, «рабочими рыцарями» войны.
– Ваши предки по отцовской линии – кантонисты?
– Нет, кантонисты – со стороны матери. В силу этого Слозины объявились в Петербурге. Это фамилия мамы, ее зовут Хася Шмаевна Слозина.
– Что известно об их военной службе?
– Двоюродные деды были в рядовых чинах. В Израиле у меня хранятся их молодецкие фотопортреты: в форме царской армии, в усах, при погонах. Известно, что они – кантонисты, и при этом не выкресты.
– Следовательно, личного дворянства они не получили.
– Нет. Они получили право жить вне черты оседлости.
– Чем они занимались вне черты?
– Сомневаюсь, что они зарабатывали выездкой породистых жеребцов или, скажем, изготовлением скрипок. Полагаю, занимались они торговлишкой и не преуспели до баронства Гинцбургов.
– Где познакомились ваши родители?
– В Ленинграде после войны. Отец вернулся инвалидом, без ног, с поврежденной рукой. Он дважды сходил в атаку под Невской Дубравкой. Первый раз атаковал с мотком телефонного провода, а второй раз – с муляжом винтовки. Противопехотная мина оторвала ему обе ноги. Спасли моего отца наручные часы. Дело было в ноябре 1941-го, он лежал в ледяной Неве, что уменьшило кровопотерю. И когда санитары, они же мародеры, дай Бог им здоровья, пытались снять часы, по пульсу обнаружили, что он жив. Сняв часы, доставили его в госпиталь. Дальше была чудовищная история – отец не говорил на эту тему – последовательных ампутаций. Ноги очиняли, как карандаши. После госпиталя отец вернулся в Ленинград, где учился до войны в техникуме. И – встал на протезы. Не спился, не попал под «санацию», которые, как известно, проводились после войны, когда заметали всех калек в «мясорубки», в спецлагеря, откуда не возвращались. Власти приспичило очистить страну от уродов, что, с точки зрения прагматики, акция полезная в смысле облагораживания пейзажа города-героя. Военные уроды очень мешали, снижали пафос Победы.
Отец был человеком активным, с фантастической витальностью. Встав на протезы, он поступил на завод инженером-технологом; познакомился со своей будущей женой.
А дед со стороны матери прожил положенную в Советской России жизнь мелкого коммерсанта, то есть угодил в лагерь. Поэтому мама, дочь «лишенца», до сих пор говорит: «Михалик, главное – не занимайся никогда «делами», помни, чем оно кончается...» Уже перед смертью, с «пылающим» туберкулезом, он был выкуплен из лагеря. Вернулся и умер через месяц, не дожив до пятидесяти. Его могила на Преображенском кладбище Петербурга.
Я родился в Ленинграде в 1950 году. Ничего праздничного в моей родословной нет. За обеими фамилиями не стоит, как видите, ничего аристократического. Ни гильдий, ни раввинов. Тем не менее – а вернее сказать, в силу этого – мои дядья, мамины братья, отличались фантастической выживаемостью, отменным здоровьем и природной кряжистостью. Серьезные были люди, ничто их не гнуло, интеллигентность не отягощала. А по отцовской линии художественные увлечения присутствовали, дед был резчиком надгробий, но в свободное от других занятий время – резьба по камню о ту пору прокормить семью не могла.
Так что запел, «подал голос» в семье – наверное, я первый.
– А выбор вами медицинского института...
– ...определялся тем, что тетя Сима работала там старшим преподавателем кафедры иностранных языков. В гуманитарные вузы я не проходил ни по каким показателям, несмотря на явно гуманитарные наклонности. Медицина меня не интересовала, и врачом я стал случайно.
– Почему вы не проходили в гуманитарные вузы?
– В Питере конца 1960-х годов еврею, проявив должные способности, поступить в гуманитарный вуз можно было только будучи хорошим мальчиком из очень хорошей семьи, или... или... И больше никаких «или»! Я не отличался прилежанием в школе. Меня больше интересовали бокс и девы. Кроме того, Санкт-Ленинград традиционно не был гуманен к молодым людям моего профиля и курчавости.
– Когда вы поняли, что хотите писать? Когда появились первые публикации?
– Какие публикации? Первые «публикации» состоялись в самиздатовских ленинградских журналах. Нашими публикациями стали «чтения». Было такое занятие и понятие во времена моей юности. Оттуда, из ленинградской школы стиха, глубокий интерес к произнесению, к акустике слова. Все мы изошли на голос, читая по кухням. Это был ритуал – чтение.
Первая подлинная моя публикация случилась в государстве Израиль, в журнале «Сион». Я напечатал там «развесистое» художественное произведение, поэму «Диаспора». По приезде впервые подержал в руках лист бумаги с напечатанной фамилией...
– Вы уже располагали строки «бабочкой»?
– Нет, тогда «бабочка» только формировалась. А начал я сочинять чрезвычайно поздно и совсем не с того, с чего обычно начинают.
– «Поздно» – это когда?
– На первом или втором курсе института. Неприлично поздно для поэта, по тогдашним меркам.
– Что значит: начал не с того? Не с первой влюбленности?
– Отнюдь не с первой влюбленности. Никогда не писал любовной лирики в «чистом виде». Я начал с того, что накатал некоторое количество песенных текстов. Тогда говорили: «он/она поет на гитаре». Был и есть такой жанр. Способ меня шантажировать – вспоминать мои юношеские сочинения, в частности успехи на песенном поприще. Одна из моих первых песен написана к спектаклю «Бег». Тема была белогвардейская, что всегда интересно и полезно еврейскому мальчику... «Корчит тело России от ударов копыт...», «Боже, белые ночи ниспошли на Париж...» и прочие «эполеты». Хорошо знавшие меня люди иногда в подпитии поют сии сочинения. С перерывом в четверть века я «вернулся в жанр» и с израильскими друзьями записал диск песен на современную музыку. Но в юношеские годы литература интересовала меня не в первую очередь, и назвать Мишу Генделева интеллигентным юношей было затруднительно.
– Вы посещали студию, которой руководил литератор Давид Дар?
– С Давидом Яковлевичем у меня связаны нежнейшие воспоминания. Но литературных студий я не посещал. Не потому, что я эдакий самородок. Но тогда я считал, что уж мне-то учиться писать не надо. Позже, в Израиле, я сообразил, что недурно бы приобщиться к теоретическим аспектам сочинительства. И в часы одиноких штудий обнаружил, что я чрезвычайно простоват, чтобы не сказать невежественен. Образцом для меня стал замечательный русский поэт, житель Тивериады Анри Волохонский, я думаю, самый виртуозный сочинитель второй половины ХХ века, живущий сейчас в Германии. Тот, кто написал «Над небом голубым есть город золотой...». И еще – его соавтор, блестящий поэт Леша Хвостенко, недавно умерший в Москве. Посмотрев, как «дело делать надо», я всерьез заинтересовался технологией занятия, которое прежде казалось мне легким. Ни филологического образования, ни опыта студий не было. Но что было? В среде андеграунда была чрезвычайно высокая конкуренция. Непросто было гению заявлять о себе, гении... Литература была занятием эскепическим. Конкурс на место поэта в Ленинграде того периода был чрезвычайно высок, как и уровень письма. То есть нужно было нечто предложить. Поэтическая традиция была отчетлива, бушевал неоклассицизм, бушевал постакмеизм, вспоминались обэриуты. Имели место пристальное внимание к стиху и, скажем так, технологическая широта. Писала тьма народу, быть поэтом было престижно. И поэты были замечательные. Это потом, много позже, появились у меня претензии к ленинградской школе, к ее «залитературенности», музейности...
– Как Давид Дар оценил ваши стихи?
– Ему нравились, как я теперь понимаю, мой темперамент, образ жизни, громогласие. Но поклонником моих поэз Дар не был. Он непрозорливо предрекал, что когда-нибудь я напишу прозу, которая ему понравится. Отношения же у нас были скорее дружеские, а не отношения наставника и ученика. Восхищался он стихами моих приятелей, не моими. Никакого «в гроб сходя, благословил...».
– Некоторое время в Питере жил Аксенов...
– Нет, со всеми «грандами» русской литературы я сошелся уже в своей либо их эмиграции. Перед отъездом из Ленинграда свел знакомство с Довлатовым. С Аксеновым впервые встретился в Милане на конференции журнала «Континент». С Вознесенским, с Беллой, с Веничкой Ерофеевым познакомился в свой первый приезд в Россию в 1987 году, тогда же, когда и со всей московской группой сочинителей. Для них я был иностранец, израильский писатель.
Десять лет в Израиле (до первого приезда в Россию) были для меня самыми главными. Вообще, я считаю эмиграцию чрезвычайно полезной для любого автора, а в особенности для российского. При наличии таланта, самостоятельности и отчетливости взгляда эмиграция приучает не ходить в стае. Чем был плох Ленинград перед моим отъездом? Неофициальная литература составляла в нем некую общность. За окном шел всеобщий серый дождик... А внутри этой общности каждое слово осваивалось коммунально, становилось компанейским. И сочинитель должен был собственной персоной, социальным поведением подкреплять свои тексты. Судьба сочинителя, факт его оппозиции, существование в неофициальной поэзии являлись частью контекста. Но стих такая штука, что в какой-то момент из него должен уйти автор. Текст – остаться, а поэт – уйти.
Коллективность все-таки разлагает. Развращает душу. И поэт должен, с моей точки зрения, время от времени попадать в эмиграцию, внутрь инофонной жизни, когда весь окружающий мир говорит на другом языке. Тогда происходит «реставрация символов», символизм наоборот: стол становится столом, война – войной, смерть – твоей смертью, жизнь становится твоей жизнью, а не всеобщей. Выяснение отношений с Господом Богом становится не коллективным занятием, а твоим собственным. Спасибо судьбе, что на десятилетия я уехал из России, из ленинградской школы стиха и заодно из русской литературы.
– Ваш отъезд в 1977 году диктовался этими причинами или более рациональными?
– Уехал я от страха. И от невозможности разделить некоторые ценности, которые существенны для русского писателя. Например, судьбу страны. Кто-то еще помнит, что за годик был 1977-й в Ленинграде?! Моя жена, когда я решал эту проблему, сказала: «Давай уедем хотя бы за тем, чтобы внуки потом не говорили: когда-то дедушка чуть не отчалил в Америку». Тогда это был билет в одну сторону. Нырок без всплытия.
Отъезд стал выходом из планетарного сознания. Планетарное сознание свойственно России, она – сама себе планета. Литература могла быть только русской или в переводе Райт-Ковалевой, а мир заканчивался на государственной границе СССР и охранялся пограничником с Карацупой. И жизнь была всеобщей, а не личной, коммунальная жизнь, интеллектуальный социализм. Израиль расставил в иерархии мира все по своим местам. Я персонально столкнулся с простыми реалиями: твоя война, твое горе, твоя смерть, твоя земля. Земля, как горсть песка, а не как отвлеченное понятие, и от тебя зависит, чьей она станет. Узнал, что патриотизм – не позор. Но в первую очередь: любовь, война и смерть.
– При отъезде не было сложностей, препятствий не чинили?
– Вылетал я пулей. У меня таких сложностей не было. По-моему, все только обрадовались...
– А родственники в Израиле тоже обрадовались?
– Их просто не было. Я приехал со второй женой, а младшая дочь родилась уже в Иерусалиме. 1977 год в Израиле тоже был чрезвычайно любопытен. Я помню, в Хайфе мне навстречу вышла майская демонстрация с красными флагами и пением «Интернационала». Я взялся за голову.
Это было славное время... В кинотеатрах и в автобусах курили. Если солдат у обочины поднимал палец, сразу несколько машин тормозили, чтобы его подвезти. На каждую русскую фразу на улице оглядывались. Интеллигенция была только левой, и считалось, что она не бывает другой. Между прочим, эта традиция в Израиле сохраняется, правда, уже не в столь обостренной форме. Разделять правые взгляды и оставаться интеллигентом было невозможно. Такой человек буквально выплевывался этой средой.
– Вы сразу выбрали Иерусалим?
– Год работал в Беер-Шеве врачом-анестезиологом, пошел в армию, и уже во время службы моя маленькая семья переехала в Иерусалим. Я рвался в этот город. Если уж жить в Израиле, то – в Иерусалиме. А если подписывать художественное произведение, то подписывать или «Москва», или «Петербург», или «Иерусалим»! Хороши также много говорящие сердцу русского сочинителя подписи «Ницца», «Париж», но никак не «Кфар-Саба»...
– В Израиле конца 1970-х правой была только русскоговорящая интеллигенция. Не с нее ли началось поправение и поправление страны?
– Все-таки нет. Мы были не правы в своих представлениях о «правых» на Западе. Но мы твердо, на личном опыте, знали, что такое социализм. У нас он вызывал аллергию. Приехавшие из СССР в начале 70-х застали кибуцы с портретами Сталина. «Красный Израиль» не был еще вчерашним днем. Компартия Израиля – это было серьезно, она еще не стала насквозь арабской. Выходцы из «розовых» кибуцев составляли элиту страны. Левые социалисты пользовались огромным влиянием. Альтернативой была только религиозная группа.
Мы – алия из Советского Союза – идентифицировать себя с социализмом не могли. Но Израиль поправел не из-за того, что мы внушили ему свои взгляды. Он поправел от отчаяния. Желание «быть как все», заявить себя полноценными членами Социалистического Интернационала не встретило взаимности в Европе, наоборот, в конце 1970-х отчетливо проявилась поддержка европейскими социалистическими партиями и движениями арабского мира. Именно тогда Израиль стал воспринимать Советы и все, с ними связанное, как главного врага. Начавшаяся в СССР перестройка ускорила крах соцлагеря. Социализм, как идеология, устал.
Если вы заметили, в ХХ веке все тотальные идеологии прошли несколько фаз и претерпели определенный кризис. Сионизм – не тоталитарная, но тоже тотальная идеология. Он также претерпел кризис, особенно его левое направление.
– Такое впечатление, что во второй половине ХХ века наиболее значимых политических достижений в Израиле добивались лидеры правой ориентации, например Бегин, заключивший мирный договор с Египтом...
– ...и от отчаяния впавший в депрессию, проживший последние несколько лет в добровольном затворничестве и в ужасе от происходящего вокруг Ливанской войны. Кого вы считаете выдающимся израильским политиком после Бегина?
– У Нетаньяху были шансы заключить такой договор с арабскими соседями, который держал бы ситуацию под контролем.
– Нет, у него не было шансов на заключение мира с соседями. Могу это доказать. Я много занимался политической журналистикой в Израиле, потом аналитикой, работал копирайтером в нескольких предвыборных штабах. Читаю курс политологии в Высшей школе имени Дубнова в Москве.
– «МВД – под наш контроль» – это не вы придумали? Скандировали в «русских» дискотеках по всей стране...
– Нет, я был против этого лозунга. Это было большой ошибкой, при всей внешней пиар-аттрактивности. Своей агрессивностью слоган оттолкнул возможных политических союзников, например «русских» из партии «ШАС». Из-за него потеряно несколько мандатов.
Я человек правых взглядов. Но в свое время поддержал Эхуда Барака на премьерских выборах. В соответствии с моим умыслом именно «левые» в Израиле должны были продемонстрировать желание договориться с арабами и «провалиться» на глазах у всего мира. Продемонстрировать миру, что у Израиля отсутствует вменяемый, адекватный партнер. Так и произошло. Сегодня нам, при отсутствии партнера, приходится договариваться со всем миром.
– Есть мнение, что арабы, как люди со средневековым сознанием, сформированным во времена Халифата, считаются с противником, который пользуется силовыми методами. Попытки договариваться они воспринимают как слабость. Поэтому у «правых» больше шансов в общении с ними.
– А европейское либеральное сознание сформировано во время Столетней войны? Слишком просто объяснять исламский быт «средневековым сознанием». Это не ментальная характеристика, а характеристика определенного устройства общества. Арабское общество патриархально. Оно не либерально по многим фундаментальным показателям. Что же до самих арабов, то арабы, знаете, бывают всякие. Арабское общество не очень технологично и не особенно к этому стремится, у него иные ценности. Система ценностей либерального мира абсолютно непрививаема обществу, основанному на клановых понятиях.
А что касается силовых аспектов – да! – проблему арабского анклава на территории еврейского государства в свое время возможно и нужно было решать радикально. Обмен населением, трансферты и в прошлом, и на протяжении ХХ века не обязательно были сопряжены с жестокостью. Возможна система экономических поощрений. После второй мировой войны европейские страны обменивались населением, целые области заселялись переселенцами.
– Соседи Израиля не захотели сделать палестинцев своими гражданами. Трансферт не состоялся, вернуться в ту ситуацию невозможно. Современную эпоху в Израиле называют постсионистской. Что это означает?
– Это означает кризис идеологии. Политический сионизм, формулируется просто: жить на своей земле, защищать ее с оружием в руках, молиться своему Богу на своем языке. Этот принцип сегодня подвергся мутации. Последние поколения израильтян хотят жить в стране, подобной европейским странам, но не в «еврейском государстве».
– Может быть, с появлением Палестинской автономии произошло всего лишь размежевание арабских и израильских районов? Идеология при этом не пострадала, осталась той же, только территория уменьшилась?
– Нет, здесь другое. Тотальные идеологии стареют. Или под влиянием внешних сил, или от «центробежных обстоятельств», как произошло с коммунизмом или с британским империализмом с его киплинговским пафосом. Проходят определенный цикл и разваливаются. А поскольку все эти идеологии не теологичны, а всего лишь религиоподобны, приспособлены к сознанию масс, то они рано или поздно мутируют вместе с этим сознанием. Достигают апогея и пикируют. Сегодня так называемое мировое общественное мнение не позволяет израильтянам решать собственные проблемы собственными средствами, а предполагает право и возможность вмешательства извне в нашу жизнь. Следовательно, Израиль живет в постсионистскую эпоху, причем не добровольно.
– В классическом виде идея сионизма просуществовала сто лет. Чем она может быть заменена? Идеей жить в либеральном обществе по типу европейского?
– Я полагаю, что мы не успеем...
– Так мрачно?
– Нет, не обязательно в том смысле, что Израиль будет ликвидирован. Но когда нельзя решить какую-либо проблему внутри системы, то решение находится извне. Проблему израильско-арабских отношений нельзя решить внутри ближневосточной системы, сложившейся на данный момент. Но, я полагаю, что через двадцать лет мир будет неузнаваем. Он переформируется. Появятся другие центры притяжения. Государства, которые находились в центре, отойдут на периферию. Если взглянуть на старые географические карты, то мы увидим страны, обладающие огромной мощью, территорией и человеческими резервами. И где они? Пример Советского Союза показателен. Я тоже считал, что социализм – это надолго, что это такой тысячелетний рейх.
Что же касается Израиля, то мы – региональное государство. А регион может быть переформирован надрегиональными изменениями. Арабский мир, как он существует сейчас, может резко измениться. И не только по цивилизационному вектору.
– Ваша первая военная кампания – ливанская. Чем вам памятны те дни?
– Это была моя первая война. Все, о чем я читал или видел в кино, вдруг стало почему-то происходить со мной, Мишенькой... И я вдруг понял, что война – некая норма. Конечно, звучит чудовищно. Но война имеет свой быт, свой пафос, свою эстетику. Никакими машинками литературной или исторической эрудиции собственный опыт не заменишь. Особенно когда ты – часть общности: армии, народа, национального государства. Без личного опыта война осталась бы для меня словом, лишенным смысла. Я представлял ее по книжкам Ремарка, по фильмам от «Двух бойцов» до «Хроники пикирующего бомбардировщика».
Позднее я побывал на периферийных войнах на территории России, видел абхазский и осетинский конфликты. Это уже были частности, я не увидел ничего нового. Происходившее на Кавказе было мне знакомо, недаром Израиль находится на другом краю того же сирийско-кавказского разлома.
– В каком воинском звании вы служили?
– Я не боевой офицер, я врач. В израильской армии это называется «кацин рефуа», «офицер медслужбы». Вдруг появилась ответственность за подчиненных. Под моим началом было более десяти человек, отделение, если уподобить Российской армии.
– В составе какого подразделения вы находились?
– Подразделение было вполне серьезное – авиадесантная часть. Война – любопытная вещь. Я ахнул, сколь мгновенно изменился мой симпатичный Израиль. Нет, он не озверел, но вдруг подтянул животик, научился не давать себя убить. Я увидел, чем отличается резервист от восемнадцатилетнего призывника. Я понял, что самое опасное для наших врагов, – это пузатые, со съехавшими на ягодицы шортами, банковские служащие, владельцы зоомагазинов или профессора прикладной математики, потому что дома у них дети, и убить их они не позволят, а поэтому не позволят убить себя. Я попал в армию, где за героизм наказывают.
– В каком смысле?
– Героизм наказуем армейским начальством. Ты должен делать то, что тебе поручают, а не обострять ситуацию и подставлять чью-то или же свою шкуру под пули. Ты не должен позволить себя убить или ранить. При этом я видел, как садились наши вертолеты подбирать не только раненых, но и тела. Иногда при этом мы теряли людей.
Я не теоретически столкнулся с тем, что медицинскую помощь нужно в первую очередь оказывать среднераненым, а не тяжелораненым. Несмотря на то, что тяжелораненый больше в ней нуждается. Вот такая селекция...
Я увидел, что в опасной ситуации легче сходить самому, чем послать кого-то под пули, трудно сказать человеку: «Иди, принеси мне из-под проволоки...» Увидел, как выполняется военная работа, требующая отваги.
В Израиле мы все друг с другом связаны, и потеря солдата – как минимум потеря знакомого твоего знакомого. И когда ты начинаешь чувствовать себя частью этого конгломерата – можно назвать его «народ», можно иначе, – то и рефлексы появляются другие. Кто сказал, что наш мир возможен без войны? Что за слепота, когда такое было? Но в ХХ веке, угрохавшем людей больше, чем любой другой век, идея мира без войны стала всеобщим умопомешательством.
Никто не способен отменить военные конфликты. Это как «отменить явление природы». Война лежит в основе человеческой натуры, хотим мы этого или нет. Я не верю, что в будущем войны станут «гуманнее». Этого не происходит. И цивилизация, которая не воюет, а откупается, мне подозрительна.
Я всегда уважал испанцев. Они – народ воинов, их Гражданская война явила образцы героизма обеих сторон. И вот Испания в полном составе из-за десятка терактов на своей территории с милой улыбкой «ложится» под терроризм, соглашается на выполнение всех условий, отзывает своих военных из Ирака. Я понимаю, что такое теракт. В моей мансарде в Иерусалиме до сих пор хранится кафель, упавший после того, как грохнуло в сорока метрах, на углу. А нога смертника упала на соседний балкон. Но если Испания с ее традициями столь легко капитулировала, возникает вопрос: какие ценности отстаивает цивилизация? Является ли ценностью чувство собственного достоинства? Всегда ли надо договариваться? Может быть, есть вещи, которые просто не обсуждаются?
– Как война влияет на современную поэзию?
– Исчезновение гражданских и эпических мотивов, «я» вместо «мы», повышенный «лиризм» и тотальная самоирония – тревожные симптомы. Между пафосом и иронией должна возникать разность потенциалов. Современная русская поэзия вся изошла на иронию и самоиронию, что, конечно, очень продуктивно, как ответ на поэзию советскую. Но патетическое начало из нее исчезло. Между прочим, «Враги сожгли родную хату...» – советская поэзия, а стихи великие. Бестемье в поэзии свидетельствует о потере энергии. Рекомендую: съездите в эмиграцию. Это воспитывает характер. И промывает мозги, загрязнившиеся от общей замусоренности пейзажа.
– Какой из военных эпизодов вы вспоминаете чаще других?
– Однажды в Восточном Бейруте я, Миша Генделев, был «израильской военщиной». Слабо владел ивритом и не понял команды об отходе. В результате десантники из бейрутского порта ушли, а нас, «медицину», забыли. На рассвете явился мне человек цвета галоши. Мой «черный человек» был в желтых шнурованных крагах по колено, выше шли шорты, китель с аксельбантом, украшенный серебряным галуном, и блестящий шлем, едва ли не с перьями. Я продрал глаза, изумился и оправил амуницию. Офицер ООН отдал честь и заговорил на непонятном французском языке. Непостижимым образом мы объяснились. Он предлагал незамедлительно провести демаркационную линию между моим отделением, захватившим порт, и войсками миротворцев, которые вот-вот нагрянут. Я в своей жизни проводил разные замысловатые линии, но демаркационную – никогда. Как же ее проводят? После отхода десантников осталась гора консервных банок с ананасовым компотом; жажды он не утолял, зато им полоскали рот после зубной пасты. И вместе с миротворцем мы начали расставлять в порту компот. Тем временем с развевающимися флагами подоспел авангард вместе с фотокорреспондентами. Увидев оккупанта с компотом в руках, военные журналисты просто «отпали». Но быстро пришли в себя, потому что упускать такие кадры нельзя. Так мое фото попало на обложки.
– В ХХ веке с русской литературой произошло то же, что ранее с французской или английской – часть ее стала развиваться вне метрополии. Каковы особенности литературы, создающейся на русском языке в Израиле?
– Феномен русской литературы Израиля, возникший в 1960-х годах, сформировался вследствие нескольких предпосылок. Первое: мир неописуем средствами русской классической литературы, ибо мир другой. Второе: русская литература православна, русский писатель обычно человек православный, если не формально, то в своих культурных предпочтениях. Но группа литераторов, живших тогда в Израиле, не разделяла религиозно-культурных ценностей России. Третье: культурной столицей жившей в Израиле общности литераторов был Иерусалим, а не Москва. Мы чувствовали себя репатриантами, а не эмигрантами. Четвертое: идеологический фактор, проблема сионизма. Россия проявляла себя как политический, идеологический и цивилизационный враг Израиля. Наконец, пятое: мы были замкнутой, отделенной от языковой метрополии общностью.
Русская литература Израиля – система внутри системы. Субкультура, в отличие от культуры, не дает второго поколения, у нее отсутствует преемственность. У русской литературы Израиля еще до Большой алии появилось второе поколение. Но в этот момент изменились внешние обстоятельства. Россия открылась, приехала алия 1990-х, вкусившая перестроечной квазисвободы. От того, что «поскользнулась» – я смягчаю – советская власть, изменились идеологические обоснования литературы: представления о свободе, о правильном высказывании. Изменилось коммуникационное пространство. Читатель заходит в Интернет. Писатель покупает авиабилет и через четыре часа находится в центре Москвы. Он сталкивается с большой – не великой, позволю себе сказать, – но с многочисленной культурной общностью. Пятьсот, как в одной Москве, а не двадцать, как во всем Израиле, театров, другие тиражи. Писатель может иметь в виду и эту аудиторию... Воздействие России на русскую литературу Израиля сегодня огромно. Как явление культуры, израильская русская литература состоялась, но станет ли она музеем или будет живым фактором, я не знаю.
– Над какой книгой вы работаете сейчас?
– Я написал книгу стихов, назвал «Из русской поэзии». Два издательства заинтересовались, решаю, кому ее отдать. А следующая книга, куда включу оды, эпитафии, дразнилки, «Обстановку в пустыне», корпус военной лирики, будет называться «Любовь, война и смерть в воспоминаниях современника».
– Дразнилки и «Обстановка в пустыне» – это иронические либо юмористические стихи?
– Нет, не пишу юмористических стихов. Я пишу то, что нельзя.
Вел интервью Александр Рапопорт
В четверг, 21 ноября, в рамках Генделевских чтений Зеев Бар-Селла выступит с докладом «От фонаря: Литературный Ленинград (Зощенко, "Аристократка")». Доклад состоится в Доме русской книги «Исрадон» (ул. Агрипас 10, Иерусалим). Начало в 19:30. Убедительно просим не опаздывать.