ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ,
где «форин» Генделев за то, что он больной (и странный),
был опозорен Афродитой Площадной (Венерою Лупаной)
По памятным местам и достопримечательностям Ленинграда гулял очень странный товарищ. Все в нем было неладно: наряжен выспренно, и лицо нездешнее – тихое и пустое, и походка, походка – да, походка решала все! Ступни его, в замшевых не по сезону сапожках, иногда отрывались от тротуара на вершок, а то волочились вяло за голенью, а то – опять взмывали стрепетно, задумываясь опуститься, и тогда идиот вырастал в глазах встречных быстрее, чем положено по законам перспективы, каковая перспектива, общеизвестно – не что иное, как обман зрения, и обманутые зрением разминувшиеся оглядывались вслед и долго и нехорошо смотрели в игривую спину.
Даже и не важно, или как говорится – без разницы, что в руке, на отведенном локте, как носят фуражку на ответственных погребениях, странный этот тип нес банку, обычную, только трехлитровую банку с фиолетовым содержимым – мало ли что носят! – а важно, что вышагивал он не как все, а следуя персональному ритму шагал. Из тех, что покультурнее и подосужей, из тех, бредущих в затылок, кабы пригляделись, безусловно бы распознали в вензелях странника кто – что: кто – метр неправильный дольник, тяготеющий к дактилю с навязчивыми спондеями, кто – Танго Смерти, кто – чего-нибудь Бизе-Щедрин, а кто, помыслами порешительней, определил бы – и не ошибся! – что ведут фланера самои ходы лабиринта глубоких исторических размышлений.
«Ты, Россия, как конь! – размышлял Великий Русский Путешественник Генделев, обходя зашитую в строительные леса статую верхового Николая Палкина работы незабвенного Клодта. (Безобразие оправдывал и объяснял фанерный щит: «Реставрационные работы Памятника Николая I производит СМУ № 1918. Заказчик-подрядчик».) – Ты, Россия, как конь. В темноту, в пустоту занеслись два передних копыта, крепко внедрились в гранитную почву два задних... Хочешь ли ты отделиться от тебя держащего камня, как отделились от почвы иные из твоих безумных сынов, – хочешь ли ты отделиться от тебя державшего камня и повиснуть в воздухе без узды, чтобы низринуться после в водные хаосы? Или, может быть, хочешь броситься, разрывая туманы, чтобы вместе с сынами своими пропасть в облаках? Или, встав на дыбы, ты на долгие годы, Россия, задумалась перед грозной судьбою, сюда тебя бросившей? (...) Или ты, испугавшись прыжка, вновь опустишь копыта, чтобы, фыркая...»
– Что здесь происходит? – прервал размышления Путешественника тоже какой-то приезжий.
– Реставрация, – пожал плечами поэт.
– Доигрались, – понял провинциал.
«...чтобы, фыркая, понести Огромного Всадника в глубину...»
– А надолго? – спросил провинциал.
– Простите?
– Ремонт государя – надолго?
– А зачем вам?
– Интересуюсь Императора лицезреть...
«...в водные хаосы?..» Нет, где это?.. Вот: «...в глубину равнинных пространств из обманчивых стран. Да не будет!»
– А откуда товарищ будет?
– Из Иерусалима.
– Да я сам вижу, что Ерусалиму, хе-хе-хе...
– Нет, я взаправду из Иерусалима, из настоящего.
– Понял. Арапец будете, молодой человек? – строго не одобрил приезжий.
– Еврей. Израильтянин.
– Эге. Значит, и эти уже к нам поехали... Своих мало... – дядя собрался плюнуть, посмотрел на щит, раздумал и отвернулся.
– Шалом, – сказал Генделев безответно.
«Да не будет! Раз взлетев на дыбы и глазами меряя воздух, медный конь копыт не опустит: прыжок над историей – будет; великое будет волнение; рассечется земля, самой горы обрушатся от великого труса, а родные равнины изойдут повсюду горбом, на горбах же окажутся – Горький, Владимир, Углич...» (И Душанбе). «...Ленинград же опустится!»
Генделев устал, перевел дух, поставил банку на тротуар и опасливо посмотрел на еще одну, на этот раз уличную, живую очередь – в магазин «Живая рыба». Давали осетровые головы. «Одна голова в одни руки!» – горел рукописный транспарант на витринном стекле.
«Брань великая будет – брань, небывалая в мире: желтые полчища азиатов, тронувшись с насиженных мест, обагрят поля европейские океанами крови; будет Цусима! Будет новая Калка... (Во дает!) Куликово поле, я жду тебя! («А вот это – лишнее», – подумал Генделев.)... Встань, о солнце!»
Солнце встало. Погода стала вполне приемлемой, и открылись новые горизонты – возможность посильного участия в жизни великой страны...
– ... Стелку Шарафутдинову сократили, а она – лимитчица, куда ей? Заморочка! Она, не будь тюха, покантовалась – стремно. Туды-сюды – пошла путанить. А сейчас на «жигуля» своего тянет, грит: «Дериба-а-ас, желаю иномарку...»
«Мазал тов!» – облегченно вздохнул Генделев, совсем уже было озаботившийся черной судьбой Стелки Шарафутдиновой, – и отпил из банки.
Щебетали по-русски, а враз отвыкнуть от привычки оборачиваться на улице на каждую русскую фразу – кто это может? Поэтому «желтые полчища азиатов, тронувшихся азиатов, тронувшихся с насиженных мест...», осели по новой, а поэт начал пристраивать поближе к отзывчивому своему сердцу судьбу Стелки, тем паче – щебетуньи были хороши собой необычайно, а доля холостого иностранца в чужой стране, ах, что там, и сахара тоже нет...
– Гля, Любка! Ну, отпад! Сумашай сзади! Ща клеиться будет, форин припизднутый...
«Форин – это я» – сориентировался Генделев. – «Припизднутый. Ладно. Дальше».
– Вот обезьяна. С банкой почему-то!
«Точно я», – легко узнал себя Генделев.
Гризетки оглянулись, переглянулись и оценили.
– Знаешь, старуха, – сказала та, которая Любка. – Я с черножопым не могу. Сколько б ни отстегнул – не могу, старуха... У меня на них не стоит. И больной он какой-то, анализ свой пьет...
Генделев, – уже было разлетевшийся, уже набиравший форму Генделев, уже подбирающий, подыскивающий способ «клея» – как теперь принято? как лучше: «Икскъюз ми» или «Сударыни»?.. В общем, Генделев вспомнил, что у него сегодня – дела.