ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ,
в которой, на карниз ступив на верхнем этаже,
жиличка и рояль и автор – бряк!... ну, это надо же!
...где мы не прописаны, но зато – до сих пор.
Где, когда постучат в дверь первый раз, следует снять висящую в изголовье киянку.
А когда постучат второй раз, сказать: «антре!»
И – по этой команде в нашу щель вмерцает старушка (вообще их в квартире была дюжина, не считая Праскевьи, привидения), войдет мерцание Праскевьи и пригласит к драке.
Как еще не упоминалось, квартира раскинулась на пространстве хоров крепостного театра. Пере-перегорожена она была многократно и столь витиевато, что, когда дом стал на кап. ремонт, – рояль, замурованный в келье пришлось выкинуть из окна восьмого этажа, за что нуждающийся студент Генделев взыскал по рублю от заинтересованных лиц и набрал на рублей тридцать.
Рояль «Беккер» встал на подоконник, но падать не хотел. Не желал падать.
Рояль не падает с восьмого этажа кружась..., (ну-ну, не жмурьтесь! Мы же не жмурились, когда незадолго перед тем, наблюдали полет жилички Померанц, ровесницы «Беккера»). Рояль не планирует. В отличие от жилички Померанц, которая выпрыгнула сама, после муромского сидения в кресле-качалке, причиной которого был паралич, причиной которого был удар, причиной которого был арест мужа ее комкора и всей родни, причиной которого был террор, причиной которого был культ (причиной которого, как выяснилось, был Сталин, причиной кот. был Ленин, прич. кот. был Маркс, п.к. был папа Карла, п.к.б. Адам), причиной которого был Б-г. Причиной прыжка безумной сироты было то, что дом встал на капиталку, и ей предложили Дом Ветеранов Сцены, а рояль было не вынести, что было причиной падения – она кружилась и планировала.
«Беккер» не хотел прыгать, не хотел падать. Стоял в проеме. Молился. Баху? Фи!.. скажем – Глюку – рояль выпирали из помещения в кривую твердую спину. Он решительно оттолкнул всех, ощерился прокуренными клавишами, цапнул за плечо Жо Гималайского и чуть не захватил палача с собой. Оттолкнулся в пустоту метра на два и спикирывал.
Ангел его дал свечу – молниеносно – попадая в скрещенье солнца, взвился и ушел в небо, чтобы потом, когда было все кончено, нехотя, редко порхая, сесть на шпиль Петропавловки вороным негативом. А рояль пал на брусчатку – четко и бесшумно – как орлан (я это видел) падает на форель. И – заорал, только тогда, как вновь взлетел, подпрыгнул и вырос, как собою взорванный антрацит и – расправил крыла свои, т-я-н-я за собой в струнах воды трепещущую добычу – свои внутренности, и опять сел и проиграл – как пламя читает книгу – всю сразу, – так он проревел – музы’ку! всю, что на нем была сыграна за бравур его века – всю сразу! и – порывался, мертвый, доиграть эту музыку, но как же: из небытия? – и успокоился.
Нельзя музыцировать из небытия. Кода.
Зачем я это сделал? Сейчас не знаю. Мы были молоды. Не знаю.
Но что о смерти? Пусть мертвые жуют своих мертвецов! Когда на кухне в форме звезды и величиной с Пляс Де Этуаль, кипела жизнь, клубилась, напирала жизнь, кипяченая на синем огне бесчисленных, зажженных по праздничному поводу – конфорок.
В центре кухни к фонарю свода театра, был подвешен сортир, клетка с канарейкой – сортир-скворешник, к нему единственному, зенице коммуналки – взбегала по жердочкам прозрачная шаткая лесенка.
Егор Егорыч, особист на покое, сиживал там часами, наслаждался, причем осведомленные недоброжелатели, вынужденные справлять кто куда, утверждали со всею рентгеновской достоверностью, что сидит гад на толчке не как все русские люди – орлом, а – наоборот, держась педипальпами, свободными от отрывного женского календаря за 1953 год – за фановую трубу. И сидит там сейчас.
В кухню-фонарь, на плацдарм и стягивалось население – съемщики, кнехты гербов двадцати девяти домашних очагов, этос. Этнос...
Стоп! А почему это, собственно – нельзя? Вот, допустим, современники, допустим Пушкин и Гейне, Пушкин – трахнувший всю Россию и посетовавший на дефицит пары стройных женских ног, и Хайнэ, скромно ограничивший размах изысканий в этой области – областью, и вынесший заключение о большеногости геттингенок – им можно – нам нельзя? На ту же тему? Она – закрытая тема? Нам уже и не обмолвиться о небритых лядвиях афулок?! И сразу: «плагиатор! плагиатор!» А если одну мы, гении, воспеваем Жизнь?!
В поход! Нечего рассиживаться, герои, по стенам кладовых, продутых черными синайскими ветрами, по стенам ходов и переходов черепа!
В строй, Акоп Арташесович, ст. товаровед магазина «Сделай сам», гр. Надбалдян (1933-1973 г.), Акоп Глубокий. С работы он возвращался груженный как раб на пирамиде, клацал засовами, и только вездесущая Праскевья нимало не удивлена была, как, по коллапсу А. А. Надбалдяна, вскрыли келью, вошли и выяснилось, что он сделал сам – достроил по патенту ласточкино гнездо, трехкомнатную апартмент на пустой, вдовствующей, не выходящей никуда стене – брандмауэре. И на тебе – бац! – коллапс. Не уберегли.
Держите шаг, Эдгар Пок, нач. труда и зарплаты суб. продуктов. У Пока был третий зубной протез, съемная, верней, вставная – специально для еды челюсть, которую он, чтобы не потерять, носил тоже во рту. Лена его опасалась – и не напрасно, – учитывая улыбчивость Эдгара – это в три-то ряда зубов! Идем, Пок, ваш выход, скалозуб!
Гляди веселей, Праскевья! (? – 1924), актерка крепостного театра графа Безбородки, любимица Капниста.
Сплотить ряды, Саша Балабанов, научивший нас стихотворению:
Приходи ко мне в берлогу,
отъебу и вырву ногу!
– не злой, участливый йеху, отсидевший первый раз «ни за что» («изнасилование совершеннолетней»), а второй раз – «за дело» – соучастие в убийстве.
Сомкнуть ряды, доцент Родин И. А., доктор наук, видный, скажем, тополог, с.н.с., по брезгливости никогда не пользующийся коммунальными удобствами (оккупированными и аннексированными Егор Егорычем, и посейчас сидящим на толчке, если вы не забыли – наоборот). Игорь Андреич обходились в своем, скажем, академическом институте, и по утрам выходили из комнаты с бутылочками из-под ряженки, обернутыми в «Советскую культуру»; мотивируя своим «неучастием в жизни площади», Игорь Андреич наотрез отказывались убирать места общего пользования, именно у него мы переняли максиму:
«Сами насрали –
сами и убирайте»
– формулу, срабатывающую каждое радостное, пернатое утро, как путь на службу Игорю Андреичу заступала Праскевья, азартно выскакивая из паркета:
«А! А? Влажная уборочка?!»
Ахтунг! Сильная Ирма, гауляйтер нашей квартиры, изуродовавшая за развязность Балабанова на полгода военно-медицинской академии, с чего тот начал пудриться, подкрашивать веки и выписывать «Бурду».
Идемте, Генделев, не тот, что переминается на дне двора-колодца, умирая-хотя-пописать, – но тот, напевающий «Мы сами, любимый, закроем», уже снявший галстух-бабочку... Свободной от киянки рукой студент приобнял безутешную Леночку и диктует ей, дурочке зареванной, последнее распоряжение относительно своего еще не пухлого, но уже почти литературного наследия.
Чу! Барабан! (На мотив «Снегиря») Чу!
Саму драку описывать значительно менее увлекательно, нежели участвовать в ней. Тем паче, студент рассматривал Гигантомахию фрагментарно, снизу, протискивая взгляд натуралиста меж пылящих копыт многоборцев.
Какая киянка! Акоп Арташесович вышел на брань в домотканой кольчуге и с арбалетом (музейная вещь). И где он, Арташесович?
И – спит гаолян. Старший научный сотрудник Родин, давший осечку, наверно, просто недопроведший кинжальный «тоби-геру», смертоносный прием шотокан-карате – и – давно в отключке, дети несут бадью крутого бурливого кипятка – отливать.
Из высокой стойки перешли в партер Веселый Роджер Э. Пок, Балабанов, вырванная газовая плита, жена Балабанова, кони и остальные хомо, человек двадцать, на всех лица не было.
Сам юниор Генделев был временно выведен из формы выпавшей на него, как рысь из кроны, Праскевьей, прижат к прочному ее остову и упакован в несносимый, веселый муслинчик кринолина. Его нежно покусывали в шею, вжевываясь, подбираясь к артерии каротикус. И все-таки, пусть костяные плоскогубцы уже нащупали и готовы были отчетливо сомкнуться на адамовом Мишином яблоке, и – быстро стемнело – юноша успел альтруистически подумать: «Атас!» – когда заметил выход на батальную сцену Сильной Ирмы.
И – отпустило.
И! не стало никакой Праскевьи – как не было. В это время Ирма послала утюг.
Мах, каким Ирма метнула утюг, мах – человечий глаз проследить не смог, полет тем более, утюг описывать поздно. А эффект – опишем.
Небеса отверзлись, раз!-дались, распался скворечник клозета и из него выехал по фановой трубе Егорыч, весь как есть – орлом наоборот на унитазе и с бачком, нахлобученном по споротые погоны.
Утюг так и не нашли. Окон в кухне не было. Потолок цел. Из ран утюг не извлекали.
Праскевья – Девой Непорочной клялась, хоть на дыбу!, что в ее оборудовании и утвари утюг не значится. Доцент Игорь Андреевич, старший научный сотрудник, заявил, что «утюг – предмет. А по закону Ломоносова-Лавуазье предмет пропасть не может. Человек да, предмет нет. Иное измерение?.. так называемая “У-син”? да, такую версию он считает, как материалист считает? – наиболее релевантной».
Как же дать вам уйти во тьму без лучины, Акоп Арташесович, тов. Пок, я, с.н.с. Родин, Леночка, Сильная Ирма и...
...Все так, но зачем тогда я это сделал, зачем вместе с Генделевым мы выбросили обреченный рояль из окна обреченного дома?
Так пристреливали коней на ялтинском дебаркадере?
из жалости, чтоб не достался на поругание?
из гадости – власти над драгоценным предметом?
из неистребимого нашего любопытства?
Хотя все объяснения равно пошлы, мы все-таки, хоть и скрипя сердцем, выбираем последнее.
Из любопытства.
...Автор не хотел падать. Он расправил черное свое крыло и, может быть, подхватив из-под поверхности жизнь и опять грохнувшись с ней в когтях, он тоже – прокричит все сразу, все: музыку, что на нем сыгралась за его век, весь бравур его века? Что ж, что это будет негармонично – а мы уж постараемся, чтоб это было не гармонично, а наоборот, будьте уверены! А если и нет – не менее «что ж» – разбредутся тридцать немолодых коллег, заплативших свой серебряный с носа за зрелище паденья рояля.