ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ,
в которой Генделев себе же скажет: «Чу!»,
прикладываясь к милому плечу
На вечер съезжались.
Собственно, это был вечер двух залеточек, пары иностранных штучек, двоих изменников родины вечер, в двух отделениях.
Первое – Бахыт Кенжеев (государство Канада).
Конечно, с москвичом Бахытом (красивой степной девочкой лет под сорок) у ленинградца Генделева (государство Израиль) другого времени лично свидеться не нашлось, кроме как между первым его и вторым своим отделением вечера их эмигрантской поэзии, на который – съезжались.
На вечер.
Эмигрантской, вот беда какая, – поэзии.
В Большом зале.
Ну, положим – в большом зале ДК пищевой промышленности.
... Но – в большом зале!
Но – ДК имени Крупской. Надежды Константиновны.
В «пищевичке». В «хлеболепешке». Что на улице «Правды».
– Вечер?
– Да!
– Поэзии?
– ! ...
Что «какой?» – русским же языком: Э-ми-грант-ской. Конечно, официальный... То-се, билеты. Повторяю: э-ми-гра... Что «Иди ты»?!
– А вы знаете, сограждане, что в тот же самый вечер – вечер! Да, такое совпадение. В бывшем ВТО. Вечер памяти, тьфу! – вечер Бродского? То есть вечер по Бродскому, то есть вечер имени Бродского! Который Джозеф. Который (а что я такого сказал?) – лауреат. Да-да-да! Да разрешили? Да! Разрешили – да! И дежурные по Бродскому ведут тот вечер: Костя (Константин Маркович) Азадовский и Саша (Александр Семенович) Кушнер. Этот – который сидел, пресловутый, и – который зато поэт.
Один сидел, как Осип, второй поэт, как Иосиф.
А тут! Вечер живых эмигрантов – Бахыта Кенжеева и Мишки, подумайте только – Генделева.
– Что как? – Так! Гласность – не хухры-мухры. (Это «не хухры» и объяснили администраторше ДК имени Надежды К. Крупской, вдовы тоже небезызвестного эмигранта Ник. Ленина, объяснили – поклонники и рачители наших с Бахытом муз-изгнанниц. Заодно, говорят, прожектер и организатор этого вечерочка Витя Кривулин под горячую руку довел до сведения администрации тот малоизвестный по нынешним временам, но исторический, в сущности, факт, что муж товарища Крупской товарищ Крупский (администраторша зарделась и глупо хихикнула), так вот, товарищ Крупский даже и помер в эмиграции, далеко пережив второго мужа своей идиотки, и помер персональной смертью и нераскаявшимся меньшевиком. Факт доконал, и хоть администрация сама – была не была – но зал дала).
Съезжались все старые молодые поэты петербуржской школы.
Заранее пришел Петя Чейгин, лирик с ясными с точки зрения судебной психопатологии очами, чьи избранные – о, когда бы! – им самим стихи двадцатилетней свежести наконец пристроились в задрипанный альманашек, каковой и подарил с дарственной. Можно подумать, что этих стихов не знавали мы наизусть в те еще времена, когда случилась Генделева с Чейгиным дуэль под окнами ныне кельнской поэтессы – Юлии Вознесенской, но не из-за ее – Печорской лавры – мощесложения, а из-за телосложения Петькиного.
Рубились на эспадронах.
И были они, стихоплеты, юны, пьяны и в кружевах по снежку на закатном морозце. Рубились во дворе, в проходном. Разгорячился псих-Чейгин, от смехотворного оружия потерпев, взбежал на пятый Юлин этаж, где не отвлекаясь пировала честна компания, и выкинул на сатисфактора кактус. Соседский, в горшке. Чудом жив Генделев, а вы говорите. Шрам – вот он, а сейчас –
поцеловались и ушел старый Петя, на вечер не остался, чужих стихов последовательно не терпел.
Пришел Шир. Легенда Ширали. Не пришел, легенду припер.
А станывал Сайгон – пятнадцатилетки цитировали Шира. И все перевидавшие профессионалки цитировали, зардевшись. Известен курьез с одной юницей, с которой поэт провел даже вторую (правда, с полугодовалой разбивкой) ночь любви. Потому что забыл. И по рассеянности опять уболтал и прельстил стихами, посвященными только ей, Единственной. Три самоубийства в пассиве Виктора Гейдаровича Ширали-заде, три суицида – кто ж такое вынесет, у кого здоровья станет на три, с применением техсредств электрички и высокого этажа?! И нехорошо вышедшая в нехорошие годы книжка. Он почти и не вынес – без зубов, без желудка, без вожделенного членства в ССП, уже без вдохновений, кроме как выпить. Жены разбежались, чаровниц как сдуло: «Ни хуя себе зима! Во морозы забодали»... – читал юный Шир во Дворце юных пионеров на Лито, приглашенный к цыплятам их клушей Ниной Королевой...
Поцеловались. С перегаром Сарскосельским, с перманентного похмелья пребывал Витя – дали глотнуть.
Первое отделение Гейдарыч спал, второе вяло бузил.
Пришел Генделев, Миша.
О Генделеве.
Начинался Миша лет двадцать тому по шестиструнной системе. «Корчит тело России, – открывалась популярнейшая из его альб, – от ударов тяжелых подков. Непутевы мессии (аккорд) офицерских полков»... С многошепотным расейскому каждому сердцу припевом (муз. Л. Герштейн и Л. Нирмана): «Чей ты сын?..»
А что? Не хуже, чем у людей.
Так как «эполеты» отлично рифмовались с «сигареты», клевреты представили корнета самому – Константину Константиновичу Кузьминьскому (никогда не знал твердо, сколько и где мягких знаков. Ставим для надеги два), он же Кока, он же ККК, он же пятый пиита Санкт-Петербурга. Он же всешний охотный консультант а) адрес, в) быт, с) цитаты ин ленинградз андерграунд поэтри.
Мужская дружба полыхнула как пожар степной не разлей вода. Под рукой мэтра и пандан набухающему национальному самосознанию ИТР обеих национальностей Миша приступил к Боговдохновенному изготовлению брюсовской щегольской отделки иеремиад на впрямь-таки еврейские, животрепещущие темы, путаясь, впрочем, в рукавах Заветов, что под общепитерский завыв и при свечах было не шибко заметно, а в струю.
Но – главное! Миша решительно глянулся прелестной Леночке – «Малютке» ККК, которая малютка и сбежала с большим личным облегчением от Константина Константиновича к все-таки в каких-то рамках поддающему и не в пример благоуханному Генделеву.
Имело место очень много мелких движений. Глупый и плаксивый ККК отбыл по иудейской (не ставим в счет кокетливую, но довольно отчетливую по пьяни юдофобию пятого пииты, ах, кто же считает!..) визе в Новый Свет, где, то ли сдох (ни слуху), то ли сгнил (духу). Оставил Многотомные Записки Рогоносца.
Миша же Генделев, напротив, – счастливо сочетался с Леночкой, никуда, естественно, не уехал, подумывал было поначалу, как все, да не собрался как-то, родилась, как водится, дочь. И – душа в душу.
Да и куда, посудите, уезжать русскому поэту, пусть этнически и даже еврею, от страны своего, и Достоевского, и Гоголя языка, от агрокультур отчих вотчин, от наследственных колоннад и тому подобной недвижимости, посудите, господа?
Вот и служит Генделев необременительно врачом при клубе водного спорта, на- родовольствует по маленькой, выпимши
(а музыка: Лариса Герштейн и Леня Нирман – уехала музыка. Она – вокал – в Хайфу и стакатто – в Мюнхен, он – импровизация – в Тулузу.
А слова – корчит тело России – остались.
– Миша Генделев, чей ты сын?
– . . . . . . . ты, Миша Генделев!)
отчаянно грезит, какова была бы доля, отвали он в Землю Обетованную, о которой он изрядно накатал в точную рифму, а что? Многим нравится.
А в связи с общими позитивными, кто же спорит, изменениями культурной и гражданской жизни Страны – вытанцовывается вот-вот и дюжинка самоих, как принято говорить, «текстиков» в отечественной периодике. Диетических по части маранства.
Но и не без подтекстика: нумерующийся Рим там, опять же Ниневия...
Подлысел, что говорить, инфарктик в юбилейных тридцать три, «побегаем по стеночкам по собственным застеночкам» – депрессийка в юбилейных тридцать семь. Все путем. Все, как у людей.
А ведь – пришел! Превозмог – пришел на гастролера!
– Вот уж не ожидал.
– Обоюдно.
Поцеловались.
Особливо с Леночкой.
Говорят, имел место и диалог, пропущенный машинисткой при перепечатке.
Если честно, Генделевым вечер не понравился. Не пришелся как-то...
– Претенциозно, – поделился Миша с женой.
– Пожалуй, гуленька, – сказала неувядающая Леночка, – крикливо.
– Есть находки, – объективно подытожил муж.
– Есть удачные строки, – закончила жена поэта, – но крикливо, гуленька.
Пришла Елена Игнатова.
Как встарь – ложноклассическая-в-шаль, даже когда и без.
И чего там, если не выносила Елена Игнатова стихов Мишеньки.
Чего там, через одиннадцать-то лет.
Чего там.
Пришел Аркаша Драгомощенко.
Верлибрист, брахицефал, лукавец. Загар на Аркаше калифорнийский, «сафари» на нем, хоть апрель и прохладно, – только что из Североамериканских СШ, по приглашению университета лекции о себе читал.
Солидно посетовали на малотиражность западных изданий.
До начала с вечера смылся; как сказал ехидный Кривулин: обиделся Аркадий, что не самый он тут загорелый.
Пришел Сережа Стратановский.
Самый страшненький, самый тихий и самый образованный из ленинградских.
Пришел послушать израильтянина.
Пришел, послушал.
Маэстро Кривулин.
Сызмальства хром и кособок – полиомиелит.
Про него апокриф: устраивался на службу.
Преподавателем эстетики. В медучилище. Ну, завучиха присмотрелась, простая душа, брать раздумала и – сморозила: помните, как Чехов говорил, мол, в человеке все должно быть прекрасно. И лицо и одежды... и – осеклась.
– А! – продолжил Кривулин – и ноги, и руки...
Но время, поэты!
О, поэты!
Время метать камни – и время уворачиваться от них.
Время жить – и время выступать.
Съезжались.
Мэтры, киломэтры петербуржской Школы.
На вечер своей иммигрантской поэзии.
Пришли господа поэты.
Или не пришли.
Леночка Шварц, например, не пришла, потому что траур: Нобелевскую премию дали не ей, а неей.
Анри Волохонский не пришел, потому что, пожив в Тивериаде, в Баварии.
Живет в Баварии.
И Бурихин там.
Хвост, Алеша Хвостенко – в Париже.
(Уфлянд пришел – вот и познакомились.)
Аронзон не пришел, потому что в могиле.
Лившиц работает профессором Лосевым в США.
Охапкин в дурдоме на Пряжке.
Рейн – течет в Москве.
И Миша Еремин в Москве.
Куприянов – при Русской Церковной Мысли, – такое впечатление, что она – Мысль – одна, а он при ней староста церковный.
М-да... Ленинградская школа.
Я твой прогульщик.
Дневник на стол!
Бродский пошел на свой вечер.
А мы пошли на вечер памяти своей.