АМЕРИКАНСКАЯ ТРАГЕДИЯ,
ИЛИ
ВАМПИР В ШИНЕЛИ
Когда-то, когда еще в семейном обиходе евреев – в присутствии детей – называли «французами», – я услышал, верней подслушал – где-то на третьем круге расходящейся периферии моих родственников: «Однажды дедушка чуть не уехал в Америку». Перегляд с закатом многозначительных всегда глаз, кажется, тети Бэрты («э!»). Короткий кивок. На довольно–таки пропахшего уриной старца. Пятьдесят четвертый год. Улица Маклина. Затемнение.
Я вспомнил эту фразу году в семьдесят четвертом, году вечного праздника, ослепительного романа, португальского портвейна, «бутилированного только для социалистических стран», когда наличие не только «американца», но уже и тети Бэрты на поверхности земли представлялось проблематичным. Евреев уже не называли французами – а может, я подрос? – «аидом» становилось быть – в узких, конечно, кругах – почетно, хотя и небезопасно; мы, то есть околосайгоновская банда оболтусов, фрондировали вовсю и рубились на эспадронах на фоне задрипанных ист. памятников города Ленина на Неве.
О том, что ехать надо, я уже догадывался, но еще не выдавливало.
Туго и определенно, с нарастающим давлением, с прижимом водяной пятерни в лицо, давлением, года через два уже названным своими словами – «шмась сотворю!»... (Настоящим именем названный – жест великой страны.)
В генеалогическом анекдоте про дедушку Шлойму (вспомнил!) мою тогдашнюю жену больше всего задело это «чуть»: «Чуть не уехал»... Сборы наши затягивались, то-се, институт, разрешение от родителей... «Чуть» заставляло, а в иронических эллипсах моей жены – сжигающей мосты и архивы диссидентствующего поэта питербуржской школы – даже обязывало. Ехали мы, естественно, в Америку. Куда ж еще интеллигентным людям? Не в Израиловку же, млст'ые г'судари?! Я уже упаковывал в венгерские чемоданы бадминтоновую ракетку, десятитомник А.С., польскую палатку. Эспадроны не лезли. Папа – осипнув в отчаянных попытках воззвать – что он мог – бессильный, раздавленный, любящий? – воззвать к патриотизму к стране, вскормившей тебя... – папа целыми днями читал «Грани». Нахохлясь. Прощаясь с единствен-ным паскудою навсегда. (Почти, как выяснилось.)
Передумали мы в Америку мгновенно. В один пронзительный миг. Поддавшись на сионистскую грубую пропаганду под настоечку-чесноковочку, бобину песен Л. Герштейн на идиш и вырезку в сметане. Убедил одноклассник, ныне Главком йешивы. Убедил какой-то глупостью. «Ты послушай, какой язык, – говорил он напрягаясь, – какая вечная речь!.. Нет, ты послушай, послушай: Эхад. Штайм!!! Шша- лошш!»
В Америке я объявился на тринадцатом году моей израильской жизни и творчества, вполне разведенным тридцатидевятилетним литератором. Настроение у меня по тем временам было отчетливо скверным. О ту пору. Как и сейчас, впрочем. К тому времени я уже объездил пол-Европы, навестил несколько стран нашего региона – с танком и без. Пару раз проведывал папу с мамой. На выезде патриотизм мой достигал нескольких килотонн с эпицентром в Масаде. Никогда так не чувствуешь себя израильтянином, как на экспорт. Ялла! Бе'хайяй! В России это производило сильное впечатление. По возвращении расчесывал легкий стыд за хлестаковщину и беспокоило полное отсутствие денег в шекелях. Описали телевизор (хорошо, что не мой. Хозяин вручил мне его на подержание года этак, нет, лет семь как, когда уехал в Америку, буквально на полгода, ну, максимум на год, деньжат, старичок, поднакоплю и до-о-мой! Домой, сам понимаешь).
Америка! – подумал я, задумчиво рассматривая правильной формы пятно из-под телевизора. Повод навестить Америку у меня был, даже два: просроченное приглашение прочесть за свой счет лекцию в библиотеке конгресса и приглашение принять участие в Чикагском фестивале искусств, устраиваемом местным джуиш коммюнити. Тоже на своих харчах.
Я пошел в американское консульство.
Давало себя знать давеча отпразднованное с друзьями решение. Погода была исключительно теплая, и очень болело над переносицей.
Как это будет по-английски – «я мечтал бы поработать над Манускриптами в Вашей прекрасной Библиотеке, гордости Американской нации и всего Человечества»? – соображал я, стараясь держать голову ровно. Над уровнем Мертвого моря.
Выехать в Америку по приглашению библиотеки конгресса казалось мне более убедительным, чем вздорный фестиваль J.C.C.
В консульстве стояла потная обреченная толпа. Превалировали куфии и болгарские майки «Ай – черви козыри – лав N.Y.», наполненные русскоговорящими интеллигентами. Выходя из консульской собеседовательской кабинки, недопущенные в Лонг-Айленд матерились. И – шли по второму разу.
Консульша мне откровенно не приглянулась.
«По чьему приглашению намереваетесь посетить Соединенные Штаты?» – спросила она на иврите отличницы ульпана.
То, что это иврит, я поначалу не врубился.
«Еду по приглашению», – я защелкал пальцами... Начисто выпало. Как на ихнем аглицком «библиотека»?! Ну?! Ексель-моксель (я запаниковал), ну, как это?!. Щелкать надоело... – Ну... это... Конгресса, в общем... По приглашению.
– Джаст э момент, сэр!.. – Консулессу сдуло.
Паспорт с вечным – пожизненным – штампом выездной визы мне вынес Генеральный консул Соединенных Штатов Америки в Иерусалиме сам.
И крепко пожал руку.
Очередь меня ненавидела. Я выбрел в белый пламень рехов Салах ад-Дин. А денег у меня ровно на билет, подумал я. В ноябре в Америке могут быть непогоды. Так вот – брать шинель или не брать?
Шинель была до пят, гвардейской конной артиллерии. В рюмочку. В возрасте 37 лет – хороший возраст для расстрела – я начал обставлять свой быт как фараон гробницу. Приобрел я и вывез шинель по случаю из СССР, проездом. Собственно, только она и составила овервейт после первого моего визита к папе и маме. Происхождение шинели – мрак, дырочку от пули мама заштопала. Одна из моих приятельниц – чей русский язык был не родным мне – от уважения отзывалась о шинели в мужском роде: «Твой шинель весь шкап провонял мокрым собакой».
Другая на память подшила к шинели алый подбой. Я сильно смотрелся в теплую погоду, дефилируя вдоль по Бен-Иегуде: Грушницкий, исполняющий роль Кутепова (продюсер Менахем Голан).
Несмотря на внешний вид, в самолет «Сабены» меня пустили. В Брюсселе я, знамо дело, отстал на пересадке (это особая, совсем иная и по-своему мелодраматическая история) и – кабы стюардессы не хватились запавшего в память израильского фельдмаршала в парадной форме – не видать мне Америки, как дедушке Шлоймо. Так бы и скитался по белогвардейским притонам Брюсселя, требуя сатисфакции у «Сабены». Когда меня – найденыша – полицейские взвели на борт лайнера, вежливый японец, вновь обретя соседа, неожиданно без команды закурил. Я даже не знал, что он курящий.
Но в Чикаго мы все равно сели благополучно.
Нет, я все-таки передумал и не могу молчать. Я обязан рассказать, почему отстал, ну – почти отстал от лайнера. К чему эти недомолвки под прожектором совести? Любезно приземлив в Брюсселе, авиакомпания «Сабена» отвезла транзитных в отель и на этом до утра успокоилась. Они же не виноваты, что я не знаю франконского, валлонского, французского, голландского и английского со словарем? А погулять по Брюсселю страсть как хотелось. Штаб НАТО, мальчик Пис, пепел Клааса, прекрасные фламандки. По-моему, то, на чем пытались со мной заговаривать прекрасные фламандки в самом замечательном квартале пересадочной столицы (в основном – негритянки и одна – очень начитанная – филиппинка) был африкаанс. Потому что смахивал на идиш. Я понимал только сумму в долларах и куда мне пойти, если я такой бедный. И что поцеловать. Филиппинка даже показала. Потом я засел в пабе, где познакомился с, как и я, одиноким чехом, который тоже говорил по-английски. У него здесь были две двоюродные сестры и дочерняя племянница на зарплате, но они сейчас заняты По его словам. По его же словам (оказывается, чешский бывает очень похож на английский…) ему приглянулась моя шинель, он меня по ней сразу узнал. Называл он меня генерал Свобода. Я дразнил его Ян Жижка. Подсознательно – имея в виду перспективу этой ночки – Ян уговаривал меня принять участие в соревнованиях по новому виду спорта: метание карликов на дальность. Оказывается, есть такой спорт: берется карлик, тепло одевается, чтобы помягче падать (лучше во все хоккейное) и его мечут. Можно даже в цель. Он, Ян, сколачивал подходящую компашку для занятия этим увлечением. Он уже уболгал всех в этом пабе принять участие. И все согласились, даже бармен. Я поначалу тоже согласился, но потом вынужден был отказать. И на самолет боялся опоздать. И потому, что метать, оказывается, собирались – ну, вы уже догадались. В цель и на дальность полета. Меня уговаривали и даже пытались склонить силой, но пришли из полиции и отвезли меня в аэропорт. Как нежелательного иностранца.
Мне очень пришелся по нраву чикагский фестиваль искусств, проводимый под покровительством местной еврейской общины. Мне все там нравилось – общество невозвращенцев, например, и туристские песни моей молодости. И, конечно, то, что я получил 2-ю премию фестиваля. Не понравились мне два обстоятельства.
Всеамериканская кампания по борьбе с моим курением и то, что 2-я премия фестиваля исчислялась в 80 долларов США. Как один цент. Я несколько поправил свое финсостояние, обыграв от отчаяния в бильярд настолько обдолбанного чернокожего, что он не заметил покражу двух его шаров.
Долларов у меня стало 120. Ровно на билет до Бостона.
Бостон раскрыл мне свои объятия. 1 метр 92 объятий друга моего записного Якова Александрыча Я-а, гениального авангардиста-композитора и на дуде игреца, внука того самого, ну да – того, который с Есениным, художника Жоржа Якулова и сына того самого Я-ва, который главный Паганини цыганского театра «Ромэн». В Израиле мы с этим залеточкой были довольно неразлучны, покуда в израильской команде деятелей русских искусств они не отбыли в Нью-Джерси, на аналогичный моему фестиваль. И – остались «подзарабатывать», старичок, еще немного денег, старик, а потом домой, домой.
Композитор-авангардист настолько обалдел от шинельного моего великолепия, что поддался на уговоры немедленно, в аэропорту станцевать наш национальный танец «Хору». Большая толпа кембриджцев, встречающая делегацию организации «Дети даунов и имбецилов за мир во всем мире» из Небраски, немедленно откликнулась всем сердцем. Веселью не было предела. Дауны свисали с Якова Александровича, как с елки, а меня они неправильно поняли и подарили нагрудный знак на шинель. Делегация решила, что это старинный бостонский ритуал приема, а я генеральный ответственный за чаепитие.
Вкусы мои композитор знал. Кстати, о композиторе. Как-то в нашей с ним его обители на ул. Гиборей Исраэль зазвенел телефон, а когда сняли трубку – звенеть не перестало. Этот звон расшифровывался с некоторым трудом мелодической просьбой Яшиной знакомой по Москве – принять и проконсультировать ее друга-бизнесмена, собирающегося начать бизнес с Москвой и Черновцами, и – немедленно. Мы с Я. Я. сидели без денег и перспектив на вечерок и кивнули звонку. Быстро вплыл друг-бизнесмен. Торговать он собирался оружием. Через десять минут его орудийного разговора (я молчал, рассматривая увлекательную татуировку сквозь шерсть и звенья колодезной цепи в разрезе воротника-апаш гостя) и понимающего хмыканья Я-ва оружейник вдруг пристально-кинжально взглянул в добрые Яшины глаза и спросил:
– Ты кто?
– Композитор, – честно сказал Яша.
– Композитор – это кличка? – спросил деляга.
– Нет, – вмешался я. – Это фамилия. А моя кличка «Доктор».
Расстались мы любезно, делец в случае успеха операции пообещал подарить нам бронежилетку, а Яша – в качестве подарка от заведения – выпросил себе тачанку и миксер. Кличка гостя была «Дружок». От чая он отказался.
…значит, композитор.
Композитор вкусы мои знал. Стол в его квартире (квартирке его американской невесты) ломился от «фрутти ди маре», «си фуд», одним словом, от всякой некошерности морской. Я умираю! От всех этих лобстеров-омаров, трепангов, крабов, креветок серии «джамбо», устриц, мидий-мулей, гребешков, кальмаров, каракатиц де во, рапан и соленых ундин с тритонами. Я аж дрожу от запаха этой нептуньей нечисти – за всю практику гурмэ я не смог съесть только Большую Морскую Креветку (в Венеции во время Биенале). Не смог, потому что она смотрела на меня большими фасетчатыми очами с выражением: «Ну, ты даешь!»
Не раздеваясь, по-кавалерийски, раскорякой я подкрался к большому главному на столе блюду и отломал у рака ногу. В голове у меня что-то взорвалось. Не обращая на это внимания, я продолжал, подсасывая и причмокивая, вытягивать из хитина мясо, о! сладчайшее, соло- новатое, о! посейдоновой крови вкуса мясо, нет, плоть бога… о! О-о-о…
– Генделев! – заорал Я-ов. – Генделев?!!
– Ну, – сказал я, сплевывая скорлупу (в этот раз ее было изобильно).
Невеста друга высунулась из-под Яшиной мышки и осела на пол.
– Генделев, – спокойно сказал композитор, – иди в ванную. Посмотри в зеркало.
Я посмотрел – из зеркала на меня смотрел, кроваво улыбаясь, вампир. Вполне узнаваемый вурдалак.
Я хорошо знаю, как выглядит вурдалак. Лет за пять до вышеописуемых событии (и ниже – тоже) я с достоинством носил пуримский костюм в честь трансильванского кровососа, а на плече у меня, помнится, сидела галлюцинация-птеродонт. Так вот, вурдалак выглядит как М. Г. с выломанными резцами дорогого, довоенного изготовления зубного моста. Верхней челюсти. Очень ценная вещь, этот мост. Но как непрочно все в этом мире, как! При столкновении с хитином членистоногого! Хрусть! Перелом двух коронок – рачий сопромат! Честно говоря, этого от бога счастливого случая Кайроса я не ожидал напрочь. (Особенно имея в перспективе кембриджскую лекцию. Я читал ее с таким тяжелым насморком, что практически не отрывал от хобота носоглотки платок форматом с парашют. Отчего меня было слышно еще хуже и неразборчивей (нрзб.), чем вопросы студенток-слависток о творчестве С. Я. Маршака. А вот от национального палестинского головного убора – паранджи в белую клеточку, предложенно-го композитором – я отказался. Из гордости. И не идет.)
Резцы скололись, образуя правильный дракулий прикус. Я вернулся к столу и доел рака без всякого аппетита. Мне нервничалось: гастроль – что надо, шир ха-ширим, а не гастроль! Кому ж я теперь такой нужен? Я вернулся к зеркалу: разве мама хотела такого? И кожа серая… Оттянул веко на предмет выявления малокровия. Высунул язык. Обложен! Я так и знал!.. Надо начинать себя беречь, подумал я отвлеченно. И постригли меня как-то небрежно… Хотя, если в три четверти… А? Нет не говорите, а что-то в лице этом есть. Какая-то значительность, что ли… И этот взгляд! Из прищуренных глаз. А-а-а… И язык совсем не обложен, вечно я ипохондрю. Я вернулся к столу и съел все – до усов – фрутти ди маре. И немного морских гребешков. Из прихожей доносился сниженный страстный бас Я-ва.
– Слушай, Манечка, я тебя сейчас с таким израильтяном познакомлю. В твоем абсолютно вкусе. Внешность – нет слов! Нет букв. Запоминающаяся внешность... Бесплатно. Что он пьет? Все! Блади Мэри? Он это обожает! Мужчина-вамп!.. Что он сейчас делает? – Якулов просунул голову в комнату, зажимая трубку. – Ты что сейчас делаешь?
Я поперхнулся устрицей.
– Отжимаюсь, – сказал я. – У меня разминка.
– Чистит зубы, – пророкотал в трубку Якулов. – Он у нас страшный скалозуб.
– И хохотун, – крикнул я. – Ну, где твоя кровавая Мэри?
Кстати, о кембриджской лекции. Чем еще был полезен носовой парашют, так это тем, что удачно маскировал такие черно-красные гематомы – по всей моей шее, в районе, где моя мандибула встречается с моим же черепом (точь-в-точь следы бельевых прищепок. Если кто пробовал, конечно). На следующее утро язык у меня был обложен.
Гул стих. Славистки числом восемь и еще какой–то педераст с балканской кафедры под руководством вельветового профессора внимали буквально каждому слову израильского русскоязычного поэта. Я бы и сам внимал каждому слову израильского русскоязычного поэта, будь у меня настроение, отсутствуй планктоновый привкус, не боли шея и не будь я знаком с ихними соображениями о поэзии и его персональной поэтике наизусть. Язык после препирательств через толмача мы для проповеди выбрали иностранный – русский такой язык, семинаристкам первого года будет полезна наша своеобычная их языковая практика, не правда ли? Ду ю андестенд, ведь верно? А то еще хуже будет. Хуже некуда.
«…никакого особого поэтического языка на манер символистский или хлебниковский, – вне навязанного нам историей литературы не существует. Выход и уход из современной истории литературы позволяет обойтись без культа слова. Слово секуляризуется. Слово служебно… Оно не более чем обслуживает поэзию».
«…Следует искать не наиболее точное, но наиболее неточное слово».
«Поэзия – это способ мышления. Поэт – это способ думать. И чувствовать. Но – на пространстве поэзии».
«Но на пространстве поэзии формализация материала (интересно, как разводят эти прыщи? что для подобного предпринимается? Джоггинг, овсянка, музыка Колтрейна, солнце Алабамы на каникулах? Оклахомы луна. И такие носы выводятся селекцией многих поколений под Винницей; он еще и косит, этот нос; девушка Ассоль. Солнечная девушка. Нет, лучше не смотреть! Почему от них всех пахнет тиной? Русалки? Морские коровы? А этот панбархатный разит «Драккаром». Может, он водолаз, на уик-энды?) – то есть слова, словесной массы – не может осуществляться гармонически, если не прояснены текстуально-контекстуальные отношения. Концептуализм предлагает примат контекста… Я полагаю (однако, м-да, Кровавая Мэри незатейлива не по годам. И что это за бостонская манера эпилировать оволосение позавчера. Могла бы и лучше следить за body… В предвкушении. И имя у нее необычное: Miriam. Или не? Почему ее Я-ов дразнил Маня?.. Гос-поди! Да может, эта не та?!!), так вот, я полагаю (что?!!), м-да, я по-лагаю, что следует отказаться от превалирования контекста и вернуть стих к состоянию, когда он полностью самодостаточен, прокомментирован изнутри: текст равен самому себе. М-да».
«…Внешний скелет текста как у ракообразных» (?!)
«…И оболочка стиха тверда, как хитин».
«…Стих должен защищаться от всяких вторжений контекста извне… (Во сколько же мне влетит дантист?) Вертикальная ось симметрии текста предлагает возможность перемещения смысла и звука не только по горизонтали, но и сверху вниз».
Говоря простыми словами (тебе что, техасская кобылица, почесаться больше негде? Я тут понимаешь, несмотря, что челюстнолицевой инвалид, – сею на ниве сто долларов за лекцию, а ты круп почесываешь. Мойдодыр изучать надобно, где мыло душистое и зубной – ох! – порошок…) “Бабочка” не только иллюстрирует орфоэпику и полногласие строфы в целом, но и детализирует нюансы интонации в обшей интонации композиции».
«Строфика “бабочки” открывает возможности дуальных противопоставлений как грамматического, так и семантического порядков, позволяет создавать новые логические ряды, проводить новые векторы ассоциации вертикального порядка. “Бабочка” лучше обслуживает принципы минимализма, нежели любая другая известная мне строфа».
(Бабочка… А какая, однако, бабица – эта Мирьям. Кусается, как аллигаторша в нерест…)
«Одной из самых сложных проблем удержания гармонического ряда в интонационном стихе является проблема лишних, побочных смыслов и аллюзий. Избавляться от них следует с беспощадностью. Все, без чего может существовать стих, сохраняя гармоническую устойчивость (и что это еще за манера называть меня «зайчиком»? Подумаешь – прикус… «Зайчик, а теперь как я люблю». А я, может, не люблю, как ты любишь!..) следует из стиха удалить».
«Автор ни в коем случае (ни в коем случае, больше ни-ни!) не должен забывать о максимальной напряженности пространства текста, который, в свою очередь, является контекстом самому себе и своим составляющим, в нашем случае (ни в коем случае!) строфам. Другими словами (во-во, это я здорово сыронизировал, именно так – «другими тра-та-та-та-та словами!»), если в строфе нам кажется удачной строка или в стихотворении – строфа, значит, автор потерпел (именно, именно – потерпел) фиаско… Стихотворение не удалось».
«…но накопление качества письма происходит не за счет нивелирования фрагментов, а исключительно за счет подтягивания к необходимому уровню – провалов, ибо в первом случае осуществляется энергетическая потеря и стих разряжается, уравниваясь с нестихом, т.е. собственным контекстом».
«Если вам не по зубам (что я несу? сколько там еще? – 7, 6, 5, 4… 3…), значит, вам не по зубам! (…1, 0). Спасибо за внимание». (Аплодисменты. Ланч! Марш Черномора, пожалуйста!)
– На каком языке, герр профессор? Нет, это не албанский. Иллирийский?
Реали? Барух а-Шем! Конечно! С Самуил Якыльчем? О чем речь? Он не читал это бессмертное из Бернса: «В горах мое сердце, а сам я внизу. Иду на охоту – стреляю козу». Какой класс перевода, нечеловеческие аллитерации. Но я – в Нью-Йорк!
– Нет, это не албанский, это иллирийский! Неужели албанский? Нет – я не люблю уединенную сауну, э-э-э… Что? Эди! О-кэй, Эдик, я этого терпеть не могу… Это я-то «прийти»? Улыбка неотразимая? И все равно терпеть не могу. И пора мне, пора – в Нью-Йорк. Дела, Эдуард. Свершения. Что? Это? – это чистый парашютный шелк. Нравится? Фуляр, говоришь, педрила? – на! На, на память о М.Г.!
– Что, детка? Чья шинель? Гоголя шинель. Сам подарил, в одной хативе служили. Когда наши цанханы брали Диканьку, как счас вижу. «Возьми, говорит, друг-стихотворец, и Наталье Николаевне не отдавай, в музей снесет. Пусть она поплачет, ей ничего не значит». Так и ношу. Буду в Кентукки, обязательно дам факс. А сейчас – в Нью-Йорк. О, Нью-Йорк, Нью Йорк! Бричку, пжал’ста! И –
…и, как там я писал о Чикаго? Мне очень понравилось в Чикаго, я писал, мне очень понравилось в Чикаго, когда зубы были еще свои, хотя и из керамики. А Нью-Йорк не пришелся мне по душе. Чужд я ему. Мне не понравилось в этом городе все, буквально все. Меня терзали предчувствия, я улыбался через силу, по-старушечьи поджимая губки.
– Страшный зайчик! – так сказал первый встречный на вокзале – встречавший меня поэт Р. (Р. – это псевдоним. Фамилия тоже – Р.) Ты мне не нравишься.
– И ты мне не нравишься, – огрызнулся я.
И не ошибся в предчувствиях. Рома разводился с женой, в чем я не нахожу ничего смешного, это бывает. Но разводился он чрезвычайно недавно и удивительно психовал при этом в деталях. Он закинул мой чемодан в багажник уцененного «вольво», сел за руль и не отвлекался от повествования о коварстве и любви на протяжении всей экскурсии по Манхэттену, понимаешь, я ей говорю в японском ресторане, понимаешь, она мне говорит на сорок второй – эка невидаль, коксинель – понимаешь, я ей возразил, а она мне твингс, сейчас мы на них залезем, она мне возьми и ляпни, а это это ресторан «Самовар», тут я ей и говорю. В ресторане «Самовар» мне все не понравилось, все. Не понравился хозяин, невозвращенец из Рамат-Гана, приехавший сюда лет уже семь назад деньжат подзаработать и домой, старик, домой, старичок, я так скучал по рхов Нордау, старикашечка. Не понравился слух о том, что принадлежит кабак Бродскому и Барышникову. Цены не понравились. Не понравилась Ванесса Редгрейв, к полночи вступившая в залу в сопровождении эскорта мальчишей палестинской революции. Почему-то очень хотелось дать ей в морду и тем вызвать международные осложнения со стрельбой. Темп нарастал. Не понравился мне литератор и журналист Володя Козловский из «Нового русского слова», коего я попрекнул тем, что пишет он до смешного много, штук пять статей в неделю. Володя меня послал. Сидя перед пустым столом, поэт Рома уже опускал реплики сторон, обходясь «я ей», «а она мне», «а она моей маме». От выпитого я путал времена ивритских глаголов. Вечер стилизовался под дикое барокко и рококо, которое уже просто беспредел какой-то! Бил барабан.
В нащупанном «вольво» поэт Р. сократил ваговариваемость до «я – она», вместо тире гуляя на скорости 150 км от стенки до стенки желоба хайвея. Мы обогнали всех! Мы были мотогонки на вертикальной стене. То левой, то, соответственно – правой. Знобило. На мой вопрос, что это там гудит, не сирена ли? – отвечено было: «Америчка – это моя страна». Через пару куда-то запропастившихся и по сей день не выкатившихся из под мозжечка минут я упирался рифлеными зубами в капот «вольво», левый рукав шинели заломлен за загривок, а висок холодило дуло – жерло, если скосить глаза – мортиры. Добегался, думал М. Г.
Шел противный мелкий снежок, норовя за шиворот.
Арестовали нас мгновенно. Три полицейских автомобиля, набитые чернокожими мусорами обоих полов. Цветные девочки в кителях очень одобрительно рассматривали меня. Стоящего в позе коленно-локтевое положение, с закинутыми на закрылья полами шинели, десница заломлена, у виска огнестрельное оружие.
С неба свисал геликоптер, освещая газончик парка прожектором. Там, вероятно, тоже сидели, вибрируя, иллюминатки, и им было интересно рассмотреть все до мелочей. Я попытался найти наиболее выигрышный ракурс и лучезарно улыбнулся… Как полисмен инстинктивно не спустил курок? (Я бы спустил.) Тем не менее – нервы тоже не железные – он толкнул меня моим носом в радиатор, я с удивлением прочитал на нем название: «крайслер». «Красивое имя», – подумалось мне.
Но когда мы успели переименовать наше «вольво»? И как проходило наречение? Весь ли состав ресторана «Самовар» принял участие? И что нам за это будет?
Полицейские, раскорячась, метра на два отскочив, держали меня под прицелом. Я заложил руки за голову. Инстинкт? Ведь меня никто не учил! Генопамять? Но папа мне ничего такого не повествовал, значит, я – гибрид, это не наследственность, а генная инженерия. Папу никогда не арестовывала муниципальная полиция города N. Y. штата N. Y. в первые сутки пребывания в N. Y., в два часа N. Y. ночи, в парке N. Y., который называется так, потому что туда нас с поэтом Р. припарковали, как я выяснил, «за превышение скорости на хайвее; несоблюдение правил движения; вождение авто в нетрезвом виде (главный полисмен посмотрел на меня, я улыбнулся в ответ, он, распевающий проповедническим тоном заклинание обвинения, поперхнулся); создание аварийных ситуаций; вождение автомобиля без документов на этот автомобиль, а документами на какой-то “вольво” — и он (т.е. поэт Р.)... – истово проповедующий полицейский чин посмотрел на меня, я пожал плечами, мент отвернулся и читал уже Роме, втиснутому в воронок и обутому в наручники и, возможно, наножники, – …и он имеет право не давать показаний против себя, ты понял, мэн?» А я – свободен. Ибо против меня они не возражают, ты понял, мэн? Оружия при мне не нашли, документ – это оказался абонемент в иерусалимскую синематеку, но просроченный – в порядке! Бандероли героина я успел выбросить за борт, пока мы отстреливались… Я бедная белая туриста из далекия жаркия страны, английский мой мал, конечно, я понял, сэр, еще как, офкоз. Тода раба.
– Ты пил, мэн?
– Я?!!! Ни капли. Я вообще не пью. Офкоз!
– Машину до дома доведешь? Этого парня мы забираем…
Я отшатнулся от «крайслера».
– У меня нет прав! – сказал я твердо, весь содрогнувшись от перспективки остаться один на один с Уликой, от которой – это ясно – надобно, просто необходимо – срочно избавляться, а я водить умею только в танго.
– О'кэй, – сказал главный.
Сел в «крайслер» и укатил. Он был прав.
Вероятно, они припозднились, потому что все начали как-то лихорадочно собираться, упаковываться в воронки, складывать саквояжик экспертизы, зачехлять базуки; вертолет, как раскидайка, отпрыгнул в низкие тучи и перестал рычать над ухом; света резко поубавилось…
– Рома, – сказал я тихо и растерянно, по-нищенски бегя за машиной, увозящей моего друга. – Рома, а где я живу?.. Рома! Ромка, – заорал я, – живу-то я где?!!
Рома замычал что-то в ответ, показывая из кабины скованные руки. И, судя по жестикуляции, попытался объяснить нечто важное архангелам, взявшим его в коробочку на заднем сиденье. Воронок резко тормознул.
– Значит, так… старичок, спокойненько! – отстучал зубами поэт Р. –Значит, так: живешь ты у моей мамы, Сусанны Соломоновны. Телефон… ты записываешь?
– Обязательно.
– Телефон, чтоб ты подготовил маму, врубаешься?
– Еще как, – сказал я. – А где я живу?
– Там! – сдвоенными запястьями Р. мотнул вдоль по речке, вдоль которой, в свою очередь, шел хайвей, вдоль которого тянулся, в свою очередь, парк. – Джордж Вашингтон Бридж! Ты там живешь.
Я разглядел в дальнем далеке нечто среднее между питерским мостом на седьмое ноября – скажем, Охтинским – и эскадрой на рейде. «Джордж Вашингтон Бридж, я там живу. Спасибо… маму зовут Сусанна Соломоновна. Я ее скоро успокою».
– Крепись, – сказал я вслед замигавшим огням воронка. – Я приду с передачей, узник! Держи хвост пистолетом, – сказал я.
«Сусанна Соломоновна. Мост Вашингтон Бридж. Кажется – все. Где здесь телефон?»
Луна какая-то дефективная. Щербатый ее рот!
«Сам хорош, – отозвалось у меня в голове. – Хор-р-рошенький турист. Телефон-автомат тебе? Может, еще и асимончик?»
Я оглянулся. Я стоял на краю непролазной чащи: она, эта тайга, примыкала, оставляя метра полтора на дорожку, непосредственно к парапету автострады. Я подошел и перегнулся: в хорошо накатанном желобе, как в бобслее, неслись автомобили американцев. «Какой бесчеловечный мир, – подумал я. – Человека забыли».
И полиция – тоже, звери какие-то! Вот, жил себе человек, страдал, любил – на тебе! Наручники, тюрьма, трибунал, гильотина, на худой конец петля, стул…
Я живо представил себе поэта Р, сидящего с высунутым до невозможности языком на электрическом стуле и с петлей на шее, и понял, что лукавлю, что внутренне я совершенно не возражаю против этого зрелища. «И еще дразнится!» – подумал я и захлопнул видение.
Фантазировать расхотелось. Реальность, свешиваясь по краям, перекрывала: Макабр! Чемодан – в «вольво». Ночь, т.е. мрак. Мрак то есть. Я засунул руки в карманы и продолжил считать убытки: челюсти, денег – всего ничего, двадцатка в кармане, 80 в портмоне; живу по номеру телефона, идти к Джорджу Вашингтону мосту – на глаз километров 10, или у них тут в милях, а это значительно дальше, потому что миля – больше. Прикажете выкидываться вниз на хайвей и ловить там тачку? Я опять перегнулся через парапет и расстроился окончательно. Машины шли – лавой. Сверху – расселся еще один мешок с крупой, посыпался нечастый снег, даже град. Я отвернулся от луны.
Жил ведь без никакой Америки. Жил, плохо жил, но жил. А тут – «Света, Света Нового, мол, Света!». Вполне можно было бы и пренебречь. И так понятно, что тут все занято, все места опосредованы. полный аншлаг: Колумб, Эйнштейн, Джордж Вашингтон, Бродский… Бродский! Спит Джозеф в своей конуре, снится ему Нобель. А проснется – вот он, Нобель, в углу стоит евойной диннер рум, есть не просит… А ты тут стоишь, не зная, как позвонить Сусанне Соломоновне. Не звонить же: «Здрасть, Сусанна Соломоновна, ваш сын в тюрьме!.. Я сейчас приеду к вам жить, под мост Вашингтон Джордж!»
Зуб дам – со мной будут нелюбезны. Нет, зуб, пожалуй, не дам.
Ну, Иосиф, ну, Иосиф Бpoдский! Ну, отольются тебе…
Я шагал вдоль автострады, время от времени останавливаясь, чтобы посмотреть вниз и выматериться, потом послать сокола своего взгляда через дорогу, через мерзкую воду американского ноября, эту поддельную Неву, эту лже-Темзу, на другом берегу которой вместо Охты или на худой конец Неве-Якова находился другой штат Нью-Джерси, где налоги, старик, ниже, а зарплата, старичок, выше… Достаточно перейти Джордж Вашингтон. «А Ромка-то в тепле. На нарах уже, небось. В камере. А там убийцы сидят, насильники и грабители, все сплошь негры». Я оглянулся – парк слева. Однако и слава у этих нью-йоркских парков. Однако. По ночам-то… Какой-то очень темный парк. Разбойничьи гнезда там на каждом шагу. А?... Однако!
Однако…
Кусты разъялись. В разломе черной флоры стоял громадный черный человек. «Негрик какой, – подумал М. Г., – какой колоритный».
– Ноу, плиз, – сказал я.
– Иди сюда, парень, – сказал черный человек легким незаинтересованным голосом с праздной интонацией.
Облака встали как вкопанные, но зато с места резко дернула луна. Снег стал падать отчетливо и упорядоченно. И очень метко, в лоб, задранный к небу Соединенных Штатов Америки.
– У-у! – сказал я (сам себе). Мне чего-то не хочется, – сказал я сам себе. – Абсолютно лишний эпизод, – сказал я сам себе, – в моей трагической судьбе. По-моему, это ограбление. Не правда ли, а, Мишенька?..
Черный человек, отстоящий на пару, как мне показалось, суточных переходов от меня, подошел вплотную, чтоб я мог спокойно прочитать надпись на его животе: «Кракен». Это если не подымать взгляд. Величиной афроамериканец равнялся автомату с напитками. В ширину тоже. Там. куда кладут деньги, мелкие серебряные деньги, у него была сумка-кошель, но на кенгуру он не смахивал совершенно. Крупный Маугли.
– О, – сказал я радостно и дружелюбно и приготовил волшебное домашнее задание: я бедная белая туриста из далекия жаркия страны, английский мой мал, сэр, отпусти меня, добрый мэн.. А... анкл Том?.. Но промолчал, поразмыслив. Не хотелось делиться с малознакомым, в сущности, человеком. Наверное, я расист.
Бежать? В шинели-то, которая аж до шпор? И куда? Выпрыгнуть на автостраду и – вплавь?! – водную преграду форсировать? Или – в парк? Где под каждым кустом его прайд. Или, триба. И популяция. И тотем. Полный тотем.
Можно, конечно, оказать сопротивление действием. Хук слева, крюк справа – считается за два. Но не хочется… Запала нет, куража, понимаете. Это бывает: апатия, потеря аппетита, потливость. Авитаминоз, одним словом. Блокадное детство и в людях.
– Велл, деньги есть, парень? Кэш?
– У-у.
– Реально? Really? – иронически протянул черный джентльмен, обожающий одинокие ночные прогулки по планете в моем обществе интеллигентных людей. И вынул из бездны своих черных внутренностей блестящий предмет – кастет. Ростом с самовар, только наде-вающийся на соответствующую левую руку и без краника. Ручная работа. Штучная работа. Made in Tula. Ву Levsha. Я сдал бумажник. Он убрал его в горсточку. Самовар тоже исчез с глаз долой. Потомок Тачанго повеселел. Он расцвел на глазах. И хлопнул меня свободной лапой по шинели: в портмоне лежали 80 долларов. Этого, конечно, от гуляки праздного в парке в плохую погоду не ожидалось. Это было специально. Такой сюрприз! Это надо же!.. Обязательно расскажу внуку, он уже смышленый, сам скоро выйдет в парк. И пусть внук расскажет своим детенышам о баснословных временах, когда на бровке гуляли заграничные генделевы, которые такие специальные кретины. А детеныши будут недоверчиво урчать и таращить, отвлекаясь от обсасывания берцовой социального работника, наследственные глазки, и тогда – о миг торжества! о катарсис! – вождь предъявит им членский билет иерусалимской синематеки с фотографией специального кретина и беллетриста с буквой «шин» во лбу. Что есть «шин» – знак отмеченного Господом и читается как «Шаддай», что толкуется как Б-г Всемогущий, отмстивший М. Г. обиженностью Б-гом. И – абзац! А вот его череп, этого кретина, – видите, какой выразительный, глазницы смышлены, чело низковатое, арменоидный тип, брахицефал гребаный, лицевой угол 40 градусов, максилла протезированная, ущербная, инсайсоры сколоты, диастема острой заточки, редкость необычайная!
Мне не понравилась версия, именно эта версия трагического конца. Я ощутил кости своего лица, похлопал веками, проморгался, поиграл лицевыми мышцами, ощерился, для надежности, что еще жив, – осклабился. Негр обалдел.
– Ты чо, мэн? – как-то жалобно булькнул он, уходя спиной в кусты с ускорением свободного падения.
– Отдайте, пожалуйста, портмоне, – сказал я по-русски, – слышь – документики отдай, гопник.
Что-то просвистело в воздухе, бумажник сел в руку.
«Спасибо», – додумал я. Запахнулся в шинель. Закурил. Руки дрожали.
– Следующий! – сказал я вслух, глядя вдоль тропинки, – ну! Сколько вас там, мэны?!
Часа два, путаясь в полах, оскальзываясь, трезвый, мокрый, злой, я пер по обочине, вдоль арыка с односторонним движением всякого американского, будь он проклят, дерьмового образа жизни верхом на плоских, если смотреть сверху, клопах с фарами. Вдоль по реченьке к мосту Джорджа их Вашингтона, который не приближался ко мне. К телефону-автомату. До чего ничтожна, просто мизерна эта пресловутая их хваленая блатная жизнь ноябрьской, просто предназначенной, просто приспособленной к ограблению ночи. Ну, где ваши ганги? Где шайки? Где банды? Ну, кто еще на меня?! Ну?!
Однако быстро работает служба информации в джунглях. То ли маугли успел всем раззвонить, что вампир вооружен и очень опасен, то ли что он сам уже обслужил того лоха в шинельке и брать в принципе не фига. Одиноко как-то чувствовал, бредя, М. Г. Пока не выбрел из парка. В Бейрут.
Ну не отличить. Предместье Бейрута, да и только. Сверху задрать взгляд, раздолбленные этажи, зияния до черных гланд разинутых квартир, битые остекленные, мертвые взгляды домов, высокое небо над руинами. М-да... Нижние этажи сияют, неон, реклама. Правда, пустовато. На круглой плошали по периметру, как ностальгические галоши, – лимузины. М. Г. обходил площадь – расщелкивалась дверца, из осветившегося нутра вылезала на мостовую неимоверная лакированная до кружевного паха лядвия, и адское контральто с безводными трещинами на дне выдыхало:
– Двадцать, хороший мой, двадцать, бэби...
Двадцать долларов одной купюрой было у Генделева в заначке в теплом месте, – но как М. Г. ни просил, как ни склонял, как ни искушал себя дивными и незнакомыми, тайными и неизведанными прелестями любви по-черному – Генделев, поэт и офицер медслужбы Армии обороны Израиля – был неколебим, т. е. непоколебим! т. е. – невменяем. И вообще – ему надо было позвонить Сусанне Соломоновне. Мелочи, необходимой для позвонить, квотеров то бишь, не звенело. Вкруг туриста стало довольно празднично, перед ним пробовали танцевать брейк-данс. Отдельные такие зрачкастые хмыри. Миша им мрачновато улыбнулся – танцоров сдуло. Борт шинели форштевнем раздвигал группки тинейджеров и прочих побирушек. Подходили, приглядывались и, несмотря на тотальную обдолбанность, военнослужащего избегали. Ускоряя шаги. В то время как шаги туриста из Святой Земли приобретали командорскую устремленность. М. Г. догадался, где можно разменять, – в «Макдональдсе».
Обжорка дизайн имела функциональный, ночной, военно-полевой, с учетом местных условий. Вся из бронированного стекла. Держа в кулаке бумажку – можно биться об заклад: очередь давно не видала 20 баксов, по глазам видно, – Генделев шагнул к зачехленному в прозрачном кожухе транспортеру (по одному рукаву резиновой ленты метров за пять течет мелочь, по другой ленте строго навстречу – булочка с котлеткой, никакого контакта с клиентом!). Ему подобострастно уступили очередь к трубе.
– Ченьдж, плиз, – крикнул Генделей в раструб.
Ему разменяли двадцатку и бесплатно дали булочку. Не поблагодарив, М. Г. оглянулся. Как ни странно, на стенке висел автомат, и – целый! (зажрались, хулиганье!).
Генделев набрал номер.
– Сусанна Соломоновна, вы меня еще не знаете, но не волнуйтесь, ваш сын в тюрьме…
Некто М. Г. собирается эмигрировать в США. Куда чуть не уехал его дедушка Шлойма. Живет в Израиле (ни намека на то, как ему это удается, в тексте нет). Через двенадцать лет такой жизни М. Г. приспичило в США. Последнее, чем мучается герой перед вылетом, – брать шинель или не брать. Шинель греет плечи героя, покуда он, с остановкой в Брюсселе (где М. Г. дважды предлагают принять участие в соревнованиях по метанию карликов и он отклоняет предложение), не достигает города Чикаго, а также все дальнейшее путешествие. В Чикаго М. Г. увенчивают лаврами, и он вылетает в город Бостон. После встречи (танцевальный дивертисмент с участием нездоровых) с другом-композитором Яковом М. Г. столуется в квартире одаренного товарища, угощается Даром моря омаром, выламывает себе резцы верхней искусственной челюсти, и это сообщает герою сходство с вурдалаком. На следующее утро (ночь М. Г. провел неопределенно с кем, звать Машка, описания самого интересного в тексте нет) поэт отправляется читать лекцию в Кембридж. Поэт читает лекцию в Кембридже, затем отбывает в город N. Y. Поэт Р. приглашает героя принять участие в торжестве в заведении «Самовар». Герой поддается на уговоры и, приняв решение, вместе с Р. отбывает из ресторана поздней ночью в принадлежащем Р. авто марки «вольво», но подержанном. Р. «гуляет по квишу». Их останавливает полиция. Закованный поэт Р. перед отправкой к месту предварительного заключения успевает сообщить М. Г. телефон своей матушки – Сусанны Соломоновны и азимут движения: мост Джорджа Вашингтона. Турист М. Г. остается в одиночестве: справа парк, слева хайвей и водная преграда. Он подводит итог жизни своей неудалой: ноябрь, снежок, он, не богат он, М. Г., и скол дорогих ему резцов верхней челюсти, жизнь уже кончена в тридцать девять лет, думал князь, проезжая мимо дуба, а у нью-йоркских парков в час меж волком и собакой – дурная репутация. В результате размышлений чаща разверзлась и в проеме дерев материализовалась фигура темнокожего человека. «Только не это!» – подумал литератор.
…Но это было это. По отношению к М. Г. имел место гоп-стоп. Изъятие денег огорчило поэта. Заначенную двадцатку герой пытается разменять в оживленном микрорайоне, куда наконец выбредает, вволю нагу-лявшись в криминальном садике. «Сусанна Соломоновна, – говорит он по телефону, – вы не волнуйтесь, ваш сын в тюрьме».
– Миша, – спросила Сусанна Соломоновна, – а сами вы где находитесь?
– По направлению к Вашингтон бридж. Джордж.
– Схожу за картой, – сказала Ромина мама.
И, возвратясь, потребовала доложить оперативную обстановку. Генделев схватил за шиворот вальсирующего темнокожего подростка и произвел запрос:
– Где я?
Мальчик старался не смотреть в разверзнутую пасть монстра.
– Ю Эс, – сказал наркоман морщась. – Эй, – добавил он, подумав.
Банда переминалась поодаль. Смеркалось. (Это в пять-то утра!)
– Ничего, это бывает, – добавил подросток.
– Овердоз, – прошелестели коллеги тинэйджера.
– Где я? – повторил Генделев угрожающе.
– Америка. Э-мэ-ри-ка, – боясь дышать, пискнул черненький – Э-мэ-ри-ка, масса. Дяденька, пусти.
– Адрес!!! – рыкнул вурдалак.
– Мой?..
– Нет, мой!..
– Хелп, – твердо сказал беспризорник.
– Хелп, – повторил в трубку поэт. – Хелп, Сусанна Соломоновна.
– Уже? – спокойно спросила мама Ромы. – А где?
– Отпустите ребенка, – попросила шайка. – Он без сознания.
Упырь отпустил жертву. Локализацию упыря и его свиты уточнил разноцветный коксинель, подошедший полюбопытствовать. Координаты были доложены Сусанне Соломоновне.
– Миша Генделев, не кладите трубку, мне что-то нехорошо. Пойду выпить сердечное, – осевшим и кренящимся голосом выговорила Сусанна Соломоновна. – Что ж это ты, бедняжка… (В трубке послышался звук сглатываемого комка в горле)... Так неосторожно…
– Да ладно вам расстраиваться. Подумаешь, Гарлем!..
– Это не Гарлем! Это даже не Гарлема центр. Это психушка Гарлема! Миша Генделев!!!
М. Г. и сам подозревал, что я в этом месте был первым белым за последние лет пятьсот. Но нам было уже по фигу. Я выспросил место проживания Ромы и его матушки («Около Джордж Вашингтон Бридж, Миша, направо, потом лефт, и опять направо около топ-шопа…») и осведомился о средствах доставки. Я устал. О, как я устал.
– Попробуйте таксомотор, – с сомнением сказала Сусанна Соломоновна. – Попробуйте… Если они вообще туда заезжают… Будьте поскромнее. Бедняжка. Я дежурю у телефона.
– Возьмите себя в руки, – вешая трубку, сказал я. – Мужайтесь. Я скоро буду.
И перешагнул через тело впечатлительного наркомана. Толпа расступилась. Лунатики разошлись по местам.
– Такси, пожалуйста, – сказал М. Г. в пустоту.
Первая машина появилась на проезжей части – минут через 60. Путаясь в полах, я скакнул к передней дверце и рванул ее. Кисть мне не оторвало чудом. А опускающееся по регистру «…шингтон Бридж…» я договорил шлейфу визга, вписывающемуся в поворот за угол.
Еще через полчаса детальное повторение эпизода. И еще… И еше… «Я что-то не то делаю, может – не улыбаться? (Бывалые люди внесли со временем ясность: попытка вцепиться в переднюю дверцу в Америке воспринимается шоферами такси как дважды два – ограбление!) Так вот, может, сначала надо сказать “добрый вечер, не правда ли?”, а только потом “Джордж – кусохтак – Вашингтон?” На всякий случай никаких улыбочек… Строгий, элегантный, деловой стиль. Как, видимо, принято в этом микрорайоне. Или – посоветоваться с Сусанной Соломоновной? “Сусанна, мол, Соломоновна. чего эти мурлы не останавливаются по просьбе приезжего?” Нет, не стоит беспокоить в столь поздний час почтенную даму, которой я не только не представлен лично, но и в глаза ведь она меня еще не видала. Ох…»
Я встал посреди дороги. Подтянул галстук. Разгладил фалды. Сосчитал до одна тысяча девятьсот пятьдесятеханый бабай – ровно. Такси проскочило мимо моего чучела, тормознуло, подалось задом. Я открыл заднюю дверцу, просунул голову в отгороженный от водителя пуленепробиваемым стеклом салон и, стараясь не разжимать губ, светски, с прохладцей выцедил «Бридж Джорджа Вашингтона, бевакаша».
После чего сел и рассеянно уставился в окно. И зря. Машина так рванула с низкого старта, что все во мне лязгнуло. Гироскоп наконец сработал, и я навел прицел на крупное черное лицо в зеркальце. Минут пять мы молчали. Шофер вел машину как истребитель: дотянуть до линии фронта и катапультироваться. Вылетев на бреющем из микрорайона руин, протяженностью с нашу гордую многострадальную страну Израиль от моря до моря, пилот явственно сказал уф-ф-ф, расслабился, закинул в клюв мятную лепеху и наконец обратил внимание на пассажира. Ему было интересно. Видите ли.
– Чего ты там делал, парень?
– Я прогуливался.
– Нездешний?
– Да уж… то есть – офкоз.
– Турист?
– Во-во. Это очень удачно сформулировано – именно турист! Землепроходец. Афанас Бен Никитин, калика перехожая. Тайяр ани…
– Откуда?
– Из Иерусалима.
Водитель дал по тормозам. Я дал кувырок вперед – а-о-у…
– Мусульманин? («Арапец будете, молодой человек?». Генделев Мих., «Великое русское путешествие», т. 1., кн. четвертая, из-во «Текст», Москва, 1993).
– Еврей я.
Опять по тормозам. Гироскоп – в капиталку (подумаешь, невидаль, – еврей из Иерусалима?)
Постояли. Водитель опустил стекло, сплюнул жвачку на асфальт. Светало. Он закурил. Потом развернулся ко мне и смачно выговорил:
Вот в принципе и все, если округлить плавный ход событий. Не считая обморока Сусанны Соломоновны, когда я с улыбкой шагнул на нее и попытался припасть к руке этой сущности героической женщины.
– Зайчик, – сказала мне в Лоде дочка Талочка, – какой ты страшный зайчик. Джинсовую куртку привез?
– Понимаешь, дочь, – сказал M. Г., – тут такая вышла петрушка…