Я – в России. Я родился в этой стране, пережил в ней то, что в художественной литературе называется молодостью. Я покинул СССР в 1977 году. Наверное, чуть ли не первым израильтянином, израильтянином моего поколения, рожденным в СССР, в 1987 году, а точнее, если угодно, 1 апреля 1987 года – я въехал в пределы Советского Союза и провел полтора месяца в Москве и экс-Петербурге (о чем внимательный читатель, конечно, осведомлен, поскольку поездка явилась поводом для романа «Великое Русское Путешествие» (см. журнал «22»).
В следующий раз я въехал в Москву в составе делегации израильских писателей (единственным «русскоговорящим» писателем») на Международную книжную ярмарку в сентябре 1989 года, девять месяцев назад. Выступал я с лекциями, давал авторские вечера поэзии.
Сейчас визит в Советский Союз для меня уже не потрясение – я приезжаю рутинно: не рыдают мои друзья на вокзале, не приносит мне отчизна букетик мимозы. И похожая анфас на двухстволку тетенька-таможенница, впервые, кстати, принявшая участие в шмоне моего багажа (не тетенька-таможенница впервые, а шмон был впервые) не без ехидства и с иронией, какую я бы назвал скобарской, не отказала тетенька себе в удовольствии заметить: «Зачастили Вы к нам, господин хо-рр-оший!». Но поймала себя тетенька на отклонении от служебного выражения рыла и быстро взяла себя в руки и долго вертела рекомендательным письмом к академику Аверинцеву, утверждая, что доставка такого рода письменных материалов есть пре-р-р-р-огатива почты, каковую «пре-ррр-огативу» она выговаривала не хуже покойного Гр-р-р-амыки. Впрочем, все это пустяки, и, потрепав друг другу нервы, а потом, через какие-то два часа, по плечу – с таможней Ленинградского аэропорта Пулково-2 мы расстались взаимно недовольные друг другом, но вполне мирно, яобещал никогда больше так не поступать...
О моем пребывании в Москве на Книжной ярмарке я вспоминаю редко и без удовольствия, хотя блокнот пух от диалогов приблизительно такого характера: – Молодой человек, а какой в Израиле климат? – Ближневосточный, – отвечаю я устало вислоносому немолодому ветерану-снабженцу. –Это как в Канаде? – Нет. У нас теплее... – Не поеду! –отрезал товарищ еврей. И дошло до того, что за полтора месяца жизни в СССР ко мне, гордому израильтянину, вернулись советские рефлексы – как известно, все как на подбор – безусловные рефлексы: и в очередь вставал я сначала спрашивая «Кто крайний?», а потом – «Что дают?». И – ощущение обреченности, провисающее до асфальта в смоге шести утра обеих столиц.
Итак, третий раз израильтянин Михаил Генделев в СССР. Сейчас я только журналист и ни в коем случае не писатель, и поэтому с максимальной журналистской честностью стараюсь обойтись без вторжения авторского Я, когда его туда не попросят (или еще не попросили). Я (с маленькой буквы) попробую написать о том, что я вижу своими, подчеркиваю, своими карими глазами, иногда выпучивающимися от удивления нынешней совреальности, а иногда голубеющими и приобретающими карельскую, я бы сказал, карело-финскую, чухонскую прозрачность, глазами, ей-богу, на которые иногда набегает слеза умиления от достижений демократии и гласности и долго течет эта слеза по моей смуглой нерусской щеке. «Нерусский вы какой-то», неодобрительно сказал мне шофер такси, подвозящий меня прямо к митингу, имевшему место быть Первого мая на славной Дворцовой площади города пяти революций; митинга, и. о. (исполняющего обязанности) первомайской демонстрации, (демонстрацию отменили), отчего самый праздкик «День международной солидарности трудящихся» приобрел странный характер несомненно негативного празднества, когда частицу «не»- неизвестно куда вставить, то ли «не день», то ли «не солидарности», то ли «не трудящихся». Демонстрация впервые в истории, я думаю – не только Советского Союза, была отменена решением Ленингадского городского исполкома. Демократические «силы» решили, что так будет как-то человечнее, что ли: ну что зря ходить с дурацкими лозунгами, когда можно вполне спокойно постоять перед трибуной и послушать занимательных ораторов. Дворцовая была нарядно расцвечена лозунгами, транспарантами и флагами, среди последних преобладали бело-голубо-красные: исконные цвета Российской Империи. Иногда с черным, но с желто-двуглавым вполне бескоронным орлом Временного Правительства. В большом выборе и черные флаги анархистов, и, для разнообразия, даже жовто-блакитные (?..); тут флаги свободной Литвы и желто-зелено-красный с родной звездой и полумесяцем флаг Народно-демократического фронта Азербеджана, как говорит неувядаемый Михал Сергеич (которому, если всерьез принимать этот митинг и эти нижеперечисленные лозунги, следовало бы уже примерить платье сестры милосердия). Флаги: бело-желто-красный с крестом – флаг Ингерманландии (как сказал мне один эрудит с георгиевским бантом на груди), и прочие, и прочие, и прочие – исторические флаги Руси, России, Российской Империи, Золотой Орды и РСФСР.
Лозунги: «Съезд КПСС – на Чернобыльской АС!»; «Вечная слава КПСС»; «Мы хотим жить в Санкт- Петербурге!»; «No pasaran!»; «А теперь мы пойдем другим путем»; «Кремль! Жди Аврору!»; «А вы смогли бы жить без начальства?..» (анархисты) ; «Неосоциализм не пройдет!»; «Даешь импичмент Президенту!»; «Министерству обороны – оружие по талонам!»; «КПСС – враг народа!»; и король всех лозунгов: «Владимир Ильич ... к матери (по собственному желанию)!».
Очень хорош дизайн плакатов и затейлив, и прихотлив: Ленин по горло в крови; Гдлян и Иванов в нимбах; впечатляет транспарант Народного фронта Азербайджана: «Вчера Тбилиси, сегодня Баку, завтра...».
На митинге выступает Николай Вениаминович Иванов, один из следователей Прокуратуры СССР, вместе с коллегой Гдляном разоблачавший коррупцию, злоупотребления и мафиозные структуры среднеазиатских республик, и создавший на сегодняший день «движение в защиту Иванова и Гдляна», что само по себе бы смешно, когда бы за этим движением не просматривались очевидные модели популизма: движение, несмотря на отчетливое отсутствие позитивной программы и на демократические лозунги, несомненно, деструктирующее политическую ситуацию. Пересказывать речь Николая Иванова – депутата Ленсовета не имеет смысла, тем паче речи не слышно за шумом; сорокатысячная митингующая Дворцовая площадь скандирует: «И-в-а-нов! И-в-а-н-ов!» – сквозь шум разбирается призыв – предложение Москве построить шлюзы, дабы в Москва-реку не вошла «Аврора», но народный депутат Иванов любезно дал мне интервью, в котором изложил некоторые тезисы своего выступления:
– Вы обвиняете современное руководство СССР и М. С. Горбачева, если не в участии,то по крайней мере в покровительстве мафии?
– Не будем забывать того, что с 1978 года по 1984 год Горбачев был куратором сельского хозяйства от ЦК. А в Узбекистане шли огромнейшие злоупотребления, приписки миллионных масштабов, о которых Горбачев просто не мог не знать, он неоднократно приезжал в Узбекистан, был знаком с ситуацией. Всем хорошо известно, что определяет пассивность ЦК в отношении одного из самых махровых взяточников из аппарата ЦК – Смирнова. Известно, хоть по тому одному, что уже дважды существующая при съезде народных депутатов комиссия подтверждала, что уголовное дело против Смирнова прекращено бездоказательно и подлежит возобновлению. А он продолжает себе работать преспокойно вторым секретарем компартии Молдавии. Что налицо? Преступная деятельность Смирнова известна руководству. Он на свободе. Почему? Прикрыт Горбачевым. А стомиллионная дача М. С. Горбачева в Крыму? В разгаре перестройки откуда – в стране кризис – откуда средства, деньги? Гдлян предлагает привлечь Президента к ответственности по статье 170 УК РСФСР. Статья 170 часть 2 УК РСФСР. Мы выступаем за законность. Разбужены такие народные силы, какие уже не усыпить демагогией!
– Господин Иванов, «Движение в защиту Гдляна и Иванова» переросло рамки движения и уже напоминает партию. Каков характер и цели этой партии?
–Мы за законность и справедливость.
– Считаете ли Вы себя популистским лидером?
–Я народный лидер. (В другом интервью, через пару дней, другой Иванов – Александр Иванов – популярнейший пародист, так сказал об этом: «Популизм – это опасность, так как консолидирует сволочь». При этом А. Иванов, указывая на двусмысленность, так сказать, политических портретов Гдляна и Иванова, назвал их деятельность несомненно позитивной в их разоблачительной функции – но и беззаконной, с точки зрения средств, какими велись их расследования.)
Отвечемся от Иванова и вернемся на площадь. На площади демонстрирует живописная группа анархистов: карнавально – все понарошку, один из них якобы Батька Махно, почему-то с баяном, один с пустой кобурой из-под маузера, один неискусно хромает, на костыле плакат «Анархия – теща порядка!». Пытаюсь поговорить с этим господином и с удивлением обнаруживаю, что хромец – глухонемой... Глухонемой анархист продает мне газетенку под названием «Новый свѣтъ», издание анархистов Петрограда, недорогая газетенка. А вот и монархисты! Стоя по стойке смирно заодно выясняю, что монархисты (со слов их очень активного функционера лет пятнадцати, с Георгиевским бантом, заработанным им, вероятно, под Плевной) замечательно относится к евреям, в качестве доказательства была предъявлена... Paxель. Paxель как Рахель – волоокая, с трехцветным бантом и тоже награжденная каким-то Императорским орденом. Аргумент Рахели подействовал сокрушительно, знакомимся: идиш Рахель не знает, но матерится вполне отчетливо. В это время на трибуне кто-то предлагает взреять вместо «кровавого плата с заметенным в угол слесарным и сельскохозяйственным инструментом истинный стяг России». Черный?! – пугаюсь я. Ингерманландский?! – впадаю я в панику... Азербайджанский? – седею я сам у себя на глазах – нет, господа – традиционный трехцветный и Боже Царя храни!
Я интервьюирую своего старого знакомого – одного из самых молодых и самых достойных политических деятелей современной России, двадцатишестилетнего депутата Ленинградского горсовета Алексея Анатольевича Ковалева.
– Алеша, что Вы думаете об опасности популизма?
–Эволюция Гдляна и Иванова, которые раньше не выдвигали политических лозунгов, а нынче их движение приобретает характер народного – многозначительна. Они и их сторонники демонстративны с точки зрения выражения всеобщего озлобления против государственно-партийной несправедливости. А популизм – это наш (то есть народного фронта Ленинграда) союзник, но союзник временный. На год. Потом – конфронтация.
– Что происходит в КПСС?
–Раскол партии неизбежен. Я думаю, неминуемо выделится социал-демократическое крыло. Я знаю многих людей, которые не выходят из КПСС именно по этой причине. Потому что дележ имущества должен начаться. А если начнется дележ партийного имущества – нам это очень выгодно, нам – Ленинграду, городу. Мы сможем предъявить претензии на, например, Лениздат. Раньше он принадлежал Петросовету, теперь почему-то обкому партии...
– Что Вы думаете о бастионах «Памяти» в Ленинграде?
–Силы их невелики. Знаменательно, что наибольшую популярность среди них сыскали именно антикоммунистические движения. На антикоммунизме сходятся все – «Русский национально-патриотический центр» наиболее из националистских движений популярен именно поэтому. А вот движение «Отечество», выдвигающее лозунг российских компартий, провалилось.
– Для многих в Израиле движения монархические, националистические типа «Памяти», неокоммунистические типа «Отечества» свально ассоциируются с тотальным антисемитизмом...
–А у нас все «правые» движения – антисемитские. От КПСС до... Но задавить любые попытки межнациональных вспышек мы в Ленинграде в состоянии.
– А кто будет осуществлять контроль? Милиция? А контроль над милицией?
–Ленсовет. Мы сейчас предотвратили инфильтрацию реакционеров в комиссии по законности и правопорядка в Ленсовете. Мы вывели ортодоксов из состава комиссии, и сейчас в Ленсовете ее будет возглавлять человек, если не крайне левых, то весьма левых взглядов...
Митинг кончается вполне в духе разгула демократических страстей. Оговоренное время митинга истекло. «Кто за то, чтобы продолжать митинг?», – восклицают на трибуне. Митинг продолжается. Кто «против» и кто «воздержался», ведущий забыл спросить...
Я решил не досматривать митинга до победного конца и пошел себе по первомайскому Ленинграду, настроенному не по-праздничному. А впрочем – праздник как праздник, подумал я, вспоминая свое уже отдаленное детство, настоящую демонстрацию, пройденную до упора, до Дворцовой площади, флажок с голубком и надписью «Миру Мир», раскидайки на тонких резиночках, дивные анилиновых цветов веера-выворотки, которые продавали цыгане, этих цыган, которые, наверно, и цыганами-то не были, пищалки «уйди-уйди», вкус на губах синего воздушного шара, иссосанного, обслюнявленного и лопнувшего в конце концов. В конце демонстрации.
Ленинград 1 мая – Москва 5 мая
Странен город Ленинград, в котором я прожил двадцать семь из сорока лет личной жизни, все-таки, в моем случае, опровергающем самое определение жизни, как «формы существования белковых молекул».
Но говаривал мой друг: «Организм надо ошеломить. Организм, он – дурак, он не ожидает, что поступишь следующим образом... (как правило, «поступить» означало осушить чару какой ни попадя мерзости. – Примечание М. Г.) – а ты поступи!». Ах, он, мой незабвенный друг, хрестоматийно приколотый насмерть ПТУшным отточенным напильником им. Венечки Ерофеева в не менее хрестоматийно зассанном параднике Третьего Рима, лет через-пять после моего ухода из их мира – выезда, уезда, отъезда. Погребения и поминок. И за 5 лет до воскрешенья; как мне его не хватает, друга.
Наилучший способ ошеломить организм, по крайней мере мой, персональный, уже несколько подержанный организм израильтянина «русского происхождения» – эдак пройтись по Коногвардейскому бульвару Петербурга (бульвару профсоюзов г. Ленинграда, но все еще ведь, бехаеха! бульвару! (Прим. М. Г.), с некой М. М. (во девичестве N. N.), в кою был весен двадцать тому как ослепительно влюблен некий М. Г. и, стараясь не приглядываться к осыпающимся чертам лица ровесницы, эдак пройтись и, при выходе на мост лейтенанта Шмидта, остановить взглядом в безвоздушном небе белой ночи полет той самой, той! двадцатилетней давности, чайки.
Или ее дочки? Внучки?.. Но до чего похожа! Прямо дух захватывает, честное слово... Век свободы не видать! Похожа птица!..
Время кидать камни, время уворачиваться от них. Ну, во-первых, Ленинград не самый красивый на свете город. Петербург красивше. Не говоря о Париже, Венеции, Лозанне, Кембридже. Не говоря об Иерусалиме... Ну, с Афулой не сравню. Особенно в ясную погоду. О погоде, к слову.
Погода в Сев. Пальмире стала безобразная. – Что-то такое течет и булькает в лужах, –- пожаловался я маме, – отчего расползается обувь, даже и не израильская, а скажем, коронные, несносимые австрийские башмаки. – Химия, – пожала плечами мама, химик на пенсии. – Дамба, – сказала семидесятипятилетняя мама с юным отвращением.
Поехал взглянуть на Дамбу. Замечательное по инфантилизму голиафобское сооружение, перегородившее Маркизову лужу Финского залива. Поехал в Лахту, на залив, где, синея собственным животом лет тридцать назад, выцеживал я сачком разноцветнопузую колюшку, или «кобзду» (Миша! выйди из-за стола и стань в угол!) из отражающих синее небо синих вод мне и курице по колено, сколько ни иди – по колено, хоть до фортов Кронштадта...
О кобзда, зихрона ле враха! О синие воды! Плавают в выбросах оборонной промышленности торосы и маленькие айсберги четырех-пяти метров в высоту, айсберги, самоорганизовавшиеся из водорослей, мазута и икры будущих химически-активных динозавров. А вонь – отстойная. И пена на губах, серо-розовая, эпилептическая пена на губах чухонской Балтики. В рост человека и гражданина пена. И той же консистенции. (Комментарии эколога: залив и дельта Невы погибли. На восстановление экологического баланса нужно более 4 миллиардов долларов немедленно и сегодня, и не менее 70 лет из того, что есть завтра).
И во-вторых. Что-то не доводилось мне видеть величественных смертей. Вот, и врачом поработал в этой самой жизни – какая и каковая есть форма существования белковых молекул. И солдатом (так и хочется написать наоборот) – побывал; и поэтом, что принципиально чуждо обеим вышеупомянутым специальностям – поэтом работал – а величественных смертей не видел. Да и агонии попадались так себе... Смерть не величественна; грязь, мрак, мерзость запустения. Не люблю.
Не хорош он, Ленинград или, я даже не буду просить прощения – экс-Петербург – самая молодая столица европейской культуры. Сдох! Ранняя, я бы сказал как доктор, т.е. без одобрения – смерть. Только близкие и зарыдают.
Что ненавидел в николаевском Петербурге Николай Гоголь – я понимаю: декорацию бесчеловечной, по определению имперской архитектуры – и... вполне человеческую кучу говна* рядом (гадить-то где-то надо, раз ватерклозетов нет!), но ведь не столь эта куча на взгляд горожанина выглядит нелепо, но естественно – как на природе. Похоже, он, Гоголь, просто провидел Ленинград в Петербурге.
Ложноклассический фасад и... – и! Так вот эту «и...» наклали в российском, наконец присоединенном Ленинбурге, как установили. Монументально.
Не военный коммунизм удавил Петербург, не истребительная блокада добила.
Венеция погибает – руина мрамора, ренессанса мелового периода ракушка – возвращается в живородящую лужу Средиземноморья. Петербург погибает как Ленинград,
Эй, плывет размороженная Империя! Ой, жаль оперу-и-балет «Каменный цветок»! Ай, жаль дорического ордена полена, упокоющегося на впалой груди б. Улановой! Ох, бабоньки, жаль ордена боевого Красного Знамени фонтан «Самсона, разрывающего пасть льву». Сия аллегория провидела: Ленин разрывает пасть Троцкому. На подстаканнике, куда вставлен цейлонский чай № 2 по талонам. Дома, у мамы. Мельхиоровый подстаканник.
Конечно, чудовищно это вложение европейского цивилизационного начала – игра не очень чистого иудео-христианского разума у бездны на краю. У меня нет иллюзий относительно статуса европейского города на Дальнем Западе России. Место, застроенное городом, возвращается во плоти России, как запущенная барская усадьба, не саду-вертограду, но лесо-огороду.
Сногсшибательные ансамбли Растрелли и Росси отплывают домой в фарватере Италии. Воронихин, Захаров – поймали тремп. Но, собственно, куда им возвращаться? На родину, в программу регулированной планово-рыночной экономийки? Завершено советский историей – сюжет – имевший западническое начало работы царя-плотника – Ленинбург – с раскосой, подсасывающей как кариозный зуб десну, Азией по бокам.
В эмиграцию плывут Воронихин и Захаров. В Ладисполь.
Невозможно вернуться в Россию. Вернуться в молодость? Еще Набоков заметил, что ностальгия – это, в сущности, тоска по молодости. Город страшен, хотя бы потому, что пуст. Улыбка города – улыбка одноклассника, после 10 лет лагерей – жестяные фиксы, многих личных зубов нет в этом ощере. Зияния: кто умер, кого убили, кто развалился, кто провалился, и Синявинские болота всосали с чмоком. Кто уехал. В Нью-Йорк. В Ришон-Лецион, в психушку, в Москву, в Гласность, в Перестройку. От Невского проспекта, пустого, освобожденного и освободившегося от фланирующих людей в 21 час, это в июне-то! В белую ночь! В белые, как нерифмованные ямбы – недо-ночи, пере-вечера обдрипанного города. (Комментарий экономиста: не на реставрацию, но только лишь на консервацию, т. е. сохранение в настоящем чудовищном виде сохранившейся архитектуры исторического Петербурга, требуется не менее 13 миллионов долларов сегодня. На восстановление – сумма приобретает еще два нуля. И не выговаривается. Наяву, в неконвертируемой валюте).
Да что это я!? ...Все про деньги, да про деньги. Мир бесплатен. Миф бесплатен. Вот, скажем, обед в Ленинградском отделении Союза советских писателей, в Доме литераторов, что от Большого Дома (управления КГБ) буквально на расстоянии плевка, причем плевка оттуда. Буквально, если съешь по одному наименованию того, что в меню (какое замечательное слово «разблюдовка», 13 лет не слышал...), так вот, если, давясь, съешь по одной единице наименования (а алкогольных напитков не подают) – максимум – я подсчитал: 7 руб. 20 коп. Можно вполне уложиться в пенсию моего отца, кавалера и инвалида, кавалера военных орденов и медалей, на каждого, инвалида, протез ноги минимум по два ордена. Живи не хочу! Ну, папу туда, в писательскую Святая Святых, естественно, не пустят, да и не дойдет – передвигается он с трудом. В CCП – исключительно по удостоверениям, а он, папа, в отличие от сына, не писатель, он бывший технолог завода с дивным названием «Вибратор» – но согласитесь – приемлемо. При пенсии в 200 руб. (включая пенсию мамы, химика, если не забыли)... А сын, сын богат, он – знатный иностранец.
Хорошо быть богатым. Мне, к слову сказать, этого никогда не удавалось. Ведь мы, писатели несоветские – ангелы, у нас никогда нет денег. Кто-нибудь видел хорошо материально обеспеченного ангела? Хорошо материально обеспеченного русскоязычного ангела? На пространстве от Бейрута до Рафияха, где я написал пару-другую книг за тринадцать лет и за бесплатно – я не встречал.
Писатели – ангелы, особенно поэты. И особенно живые. И хотя, очевидно – душ у нас нет – жить нам не чуждо. Я, например, почти что привык жить. И уже свыкся с идиотским мнением, что литература, якобы – зеркало жизни. Пусть... К сорока и не к тому привыкаешь. Привыкаешь к своему организму, и к его поломкам приспосабливаешься, как в случае со стареющим холодильником насобачиваешься по-особому захлопывать дверцу, чтобы он не подтекал; научаешься искусству не спать на левом боку, не жевать на левых коронках пасти, ни! за! что! не пить «777», и ни в коем случае по утрам не смотреться в зеркало. А ведь отнюдь не писатели, над чем мало кто задумывался, отнюдь не писатели – эти самые персоны, вертящиеся с утра и до кончины перед литературным трюмо, добиваясь наиболее импозантного отражения пресловутой этой жизни! Разве мы, писатели, жизнь? Призрачные, за кадром семейного слайда жизни, мы обслуживающий персонал гримасничающего на все лады человечества землян, мы, в своем роде, золоченые младенцы рококо, барочные амуры приобнявшие, (и, тем самым, незаметно поддерживающие) раму зеркала. Жизни? Зеркала литературы, если угодно... М-да... Литературы...
О чем, бишь, я?... Да! Я о том, что хочется поотражаться. Жить, значит. Да жить, говорю, хочется! Положа руку на всегда правый свой желудочек, доношу: русскоязычный писатель умирает принять участие в жизни. Настоящей, мясной, с кнейдликами! Но нас не очень-то пускают дальше служб, на чистую барскую половину ада, где выгуливаются журналисты, бывшие зэки, члены Кнесета, зубные врачихи и программисты обоего пола. А если и допускают в Хорошую Жизнь, то или на экскурсию, или посмертно, или в несколько специфической, пусть и почетной роли экспериментальной группы на выживание, предназначенной к забою но окончанию опытов.
Того, кто произнес: поэт должон страдать –
найду в аду. Чтобы по рылу дать.
Мы жертва, мы прислуга жизни, и быт у нас соответствующий. Я почему-то чаще общаюсь с подонками света, с люмпен-интеллектуалами: судебными исполнителями, критиками, офенями, литературоведами, выкрестами, переводчиками, начинающими пристреливаться дантесами, русскими женами, начинающими перестраиваться членами Тхии – чем с людьми приличными и состоятельными:
Пришел домой со свитком Торы.
Дошел до сути. Входят кредиторы.
Это ведь не от хорошей жизни безвременно ушедший из нее коллега посоветовал: «живи, как царь, один». Один – еще кое-как. Как царь – ни разу. Разве что – в мирке умозрительного, на листе, на бумажке, в ли-те-ра-ту-ре – можно, как царь. (Правда, нельзя как один.)
Сначала отключают свет и воду,
потом белки, жиры и углеводы.
В общем-то, отлучение деятелей изящной словесности от жизни – заслуженно и справедливо. Нам дай пожить – врубаются истинные свойства ангельской натуры: сварливость, склочность, неусидчивость... да что там...! (Ну были, были, знаю, были и средь нас толковые специалисты, преуспевшие в смежных профессиях : дельные администраторы, как, например, И. Флавий и И. Гете; примерные банковские клерки, как Т. Элиот; процветающие профессионалки, как Сафо и Е. Евтушенко; военачальники – Л. И. Брежнев и Гайдар; растлители, как О. Уайльд; гардеробщики, как Андрей Платонов; дезертиры, как... ...как Архилох и Маяковский – было! Но, как врач-расстрига, настоятельно не рекомендовал бы лечиться у д-ра Чехова, д-ра Булгакова и д-ра Аксенова. Знаю, что говорю. Я б так и спросил у израильского налогоплательщика: ну какой из меня камер-юнкер? Правильно! Никакой! «И с отвращением читаю жизнь мою»...)...
С другой стороны, (как выше упоминалось), мы такая публика, что чем меньше мы принимаем участие в жизни, тем оно, как-то, здоровее. И для обеих сторон. К слову – знаменитый тезис «поэт в России больше, чем поэт» безукоризненно справедлив для РСФСР и зон Крайнего Севера. У них всегда: или больше, или меньше. Ровно – не получается. Не прицелиться им никак!? Не меткие, что ли?! То гражданственность на полторы ставки, то еле-еле полуэлегия.
И все же – очень хочется принять участие. Или попринимать. Лежишь, мыкаешься с какой ни попадя фундаментальной проблемой бытия, отмечаешь прискорбные реалии давеча просмотренного (телевизор описали) диафильма:
Леденящая душу картина
– Буратино съел Чиполлино.
– и мнишь – принять участие в жизни Большой Земли.
И с легким запахом... скажем, серы. И! в разлетке! или в пролетке?.. Хотя нет, пролетка – это, вроде бы, бричка, ну, не важно, в таком...в таком летучем, плещущем по ветру, с алым, (правильно, эрудиты, хотя и не к месту), – подбоем, и он! работодатель. Искушает: Поэт, говорит, иди ты в газету! Пиши за деньги. Ни за грош пропал, за шекель Миша Генделев.
И тогда поэт едет а Россию. Принимать участие в жизни, работать богатым писателем, знатным иностранцем.
Хорошо быть богатым иностранным русскоязычным писателем в Ленинграде! Гуляй не хочу! Ой, компатриоты, рекомендую махнуть какому-нибудь знаменитому русскоязычнику в Московию. Все задарма. На родине-то!...
Вполне приемлемая шатенка, она же путана – 150-200 рублей, плюс, т. е. минус колготки (семь-десять долларов по черному курсу. Дешевле курицы). Такси – «Волга» с терпеливым шофером – 100-150 руб. за 12 часов работы (сами переводите в шекели, мне надоело). 1 кг. черемши (в мое время не было такого изысканного лакомства. Черемша – маринованные перья чеснока) – 70 руб. на рынке. 1 кг. садовой земляники (в конце июня!) – 15. Картошки – 10. Полотно плохого ленинградского художника- авангардиста – 100 долларов. Хорошего – сто рублей. Того же плохого, но если помер – вдвое дешевле – мертвые художники к вывозу запрещены...
Среднего письма икона начала XIX века «штуку» тянет – 1000 рублей. Занятая очередь в израильское консульство – 500 руб. (появилась профессия, пока не проименованная – утром занять очередь, к закату перепродать). Убийство (по непроверенным слухам) – 500 рублей. Автомат «Калашников» (по проверенным слухам) – 3000 руб. «Узи» бельгийского производства с боекомплектом (200 патронов) – 5 тысяч. Гусь – гос. цена два тридцать за кг.
Компьютер – 60000 рублей. Из конца в конец Ленинграда на частнике (зарабатывать «деревянные» рубли нынче не очень рвутся – поймать машину трудно, да и полукилометровые очереди за бензином) – два доллара, или пачка «Мальборо». Плохие кооперативные штаны – 150 рублей. Хорошие стихи – рубль двадцать за строку. Паршивые стихи – сколько же. Дача в Комарово – 50 тысяч в негарантированную собственность. Двухкомнатная квартира у черта на рогах – 10 тысяч (до взятки, после -– вдвое дороже).
Мой гонорар за книгу «Собрание стихотворений» – 15 тысяч с небольшим. Бутылка коньяка (сносного бренди) – хоть достать почти невозможно, даже по блату, – но все-таки, с наценкой – 50 руб. Зарплата учительницы – 175 рублей. Доход (месячный) одного торгового знакомого 5-6 тыс. Другого – 30 тысяч («штука» в день), третьего – 120 рублей. Минимальная пенсия – 45 руб. (знаю литературоведа, живущего на эти деньги). «Половой акт в рот» (по ее формулировке) с грязноватенькой и, судя по всему, обкуренной лолитой, подкатившей на угол Невского и Марата (успокойтесь, не состоялся...) – «тридцать..., ну, ладно, начальник, – чирик» (т. е. – десятка). Суп «Пу-и» (почему Пу-и? Так, кажется, звали последнего императора Китая) – суп в кооперативном ресторане 162 (?!) рубля порция. Суп рыбный (хек) пол (1/2) порции – 11 (одиннадцать) копеек. Счастье остановить взглядом чайку при выходе на мост лейтенанта Шмидта — бесплатно.
Продолжим. Внешний долг СССР – 142 млрд долларов. Годовой дефицит торгового баланса – 14,2 млрд. Помощь арабским странам (совокупно) – 4,2 млрд. долларов за 89 год. Во время пожара Библиотеки АН СССР в Ленинграде сгорело книг больше, чем насчитывает весь фонд Библиотеки Леуми. Кондом импортный 1 шт. – от 5 до 15 руб. (Кондом советского производства в расправленном виде не нуждается в наполнителе). ЭЙДС называется «Спид» и в него не верят. Кажется, во всяком случае, мне об этом говорили – ЭЙДС проник в тюрьмы и лагеря бескрайних просторов Сов. Союза... Что это значит – кто представляет себе нравы лагерных зон – лучше помолиться... Лик Христа Спасителя ручной работы 90х120 – 40 руб. Там же, в переходе метро «Гостиный Двор» – фотографический портрет Государя Императора Николая II – 5 руб. или, для по виду интуриста – 5 долларов. (Комментарий финансиста: месячная инфляция рубля –- 17 проц).
Пуст Невский проспект в 21 час по московскому времени. В белые ночи, в хорошую погоду. Группа опасного, принеприятного вида подростков и переростков неопределенного пола исторгают из своей души в подземном переходе на Садовой песенку явно антисемитско го содержания. Правильно поют ташкентскую песенку про Сарочку, курочку и Абрама:
...«я никому не дам,
Все скушает Абрам».
Этой шпане в раскрытый футляр гитары, предназначенный для пожертвований, внахлест оклеенный изнутри портретами убиенного императора, Александра Исаевича Солженицына, генералиссимуса Сталина, Столыпина и какой-то современной харей, я бросил случайно завалявшиеся в глубине кармана пять агорот.
Ленинград, 20 июня 1990 г.
«А ежели там не пригодятся – ладушки: ты, птичка моя, их завсегда сможешь толкнуть. За полторы, птичка, штуки...» (Краткий словарик: «там» – в СНГ; «птичка» – это я, М.С. Генделев; «полторы штуки» – что-то около сорока шекелей).
Ах да, чуть не забыл: «их» – это унты. Из вонючей, неприятно-красной собаки. На протекторе КАМАЗа. Вес одного унта – 8 кг. Незаменимая, как выше сказано, вещь! Да и кто знает, что мне может «там» пригодиться? Раз на раз не приходится. В прошлый раз жизненно необходимым оказался помазок, в позапрошлый – под рукой как раз не оказалось «Галиме», а в этот раз почему бы не испытать необходимости в унтах. Тем паче их там в снегу все теперь носят. В прошлый раз, помню, все носили вязаные шапочки, как в ненавистный «день здоровья», но без лыж. А в позапрошлый раз дело более-менее шло к путчу, без автомата на улицу – люди засмеют... И засмеивали. А теперь вот говорят – обувь из бобика актуальна. Из четвероногого друга эвенка.
– А еще берешь на плечо, в кабину: суп гороховый – 3 кг, сорбит («Что?!»), сорбит, говорю, – 3 кг (она разгружала солдатский кидбек, постепенно замусоривая гостиную), шоколад – кило, аспирин – хеци-кило, крупа гречка – кило ва-хеци, крупа сечка (ее любит Зюзенька и Егор Осипыч) – 4 кг, одноразовые пеленки и 7 (семь!) гостевых: Роланду, его идиотке, тете Оксане, тете Олесе, тете Ульяне, Хусаинову и (она покраснела, чего я, принимая во внимание ее конституцию и давно не кризисный возраст, никак не ожидал)... Викулову... Мы с ним повышали квалификацию. В Туапсе...
– А не... – но мне уже не дали разогнаться: в доме вынесли дверь. И поэтому закончил я стаккато: – со своим Якуловым?
...Дверь открыли ногой. Руки были заняты. Он шел на меня вприсядку, старый друг. Очень старый. Такой старый, что я уже надеялся никогда его не увидеть. А он – молодцом: ни одышки тебе, ни испарины. И это на седьмой мой этаж с занятыми рыжими руками. Друг подошел вплотную, косо мотнул из ожерелья на отлетевшую Шошану Сергеевну («зовите меня просто Шоши!») и выговорил:
– Динары иорданские – сто пятьдесят. Раз. Компьютер АйБеМе – два. Я принес. Печка микроволновая. Шалош. И легкая благодарность за труды, – он затылком обвел хомут ожерелья из рулонов туалетной бумаги.
Если бы не нагруженное, совсем не буддийское рыло внутри ожерелья да пилотка поновее – точь в точь Джавахарлал Неру, дарящий двух слонят, Рави и Шаши, дорогому Никите Сергеевичу и всем советским детям, а значит, и мне. Интересно, слоны еще живы? За давностью лет да по бескормице. Эх, Рави да Шаши!..) В дверь, т.е. в проем позвонили: становилось оживленно. Несколько отстраненно прошел мой товарищ и коллега поэт В. Т. С чемоданом. С таким, гадким и фибровым, едут в дембель с Находки. Поэт сел на чемодан. Мой товарищ и коллега – человек вообще-то замечательный. Это ему принадлежат крылатые слова: «Я фиг вам весь умру!» Он эстет, мой коллега В. Т., хотя и аттестует себя эклектиком. Недавно я написал рецензию на его сборник. Так вот, в чемоданчике лежало собранье остальных сочинений поэта, которые мне надлежало издать (лучше всего в Молдавии) за счет спонсора. Обговорить детали мы не успели, поэт остался сидеть пригорюнясь, а в гостиной стало еще тесней: двое незнакомцев, и, что настораживало, – с пустыми руками. С виду новые репатрианты. Это если судить по их общему лицу. С необщим выраженьем.
Вот, про меня говорят и пишут, что я не люблю новых репатриантов. Это неправда! У меня даже есть друзья – новые репатрианты. Да что там! Скажу больше! У меня, если хотите знать, и новая жена – новый репатриант... Очень интересная молодая женщина. Из хорошей семьи. Среди репатриантов иногда попадаются очень приличные люди. Но надо, конечно, различать. Есть новый репатриант и – новый репатриант. А это были как раз репатрианты. Я вообще-то их сразу узнаю. У меня чутье. Хотя они молчали и были роскошно одеты. Меня не проведешь! Они были роскошно одеты в одного кроя майки с надписью «Mango», в джинс с напуском и в теплые, как теперь выражаются, кроссовки. На животе у каждого, придавая сходство с кенгуру, – на каждом животе, как влитой, сидел кошель. Помолчали.
– Знаешь, командир, – сказали они, сразу как-то перейдя на «ты» (это усваивается сразу, до изучения языка, переход на «ты», видимо, дается легче иврита), – мы берем тебя в долю. Короче говоря: гуано. Как на иврите гуано?
– Хагуано, – сказал я.
Они кивнули, запоминая.
– Захватишь с собой. Треть гуано – твое гуано. Все схвачено.
– А сколько это – треть? – спросила, влезая некстати, Шошана Сергеевна («зовите меня просто Шоши»).
– Шесть тонн, – сказали они.
– Упаковано?
– Откуда гуано? – спросил я.
– Оттуда гуано... – сказали они. – Да че, командир, все схвачено. Мы купили Чоп.
– А зачем нам в Израиле их гуано? – вдруг разозлился я из патриотических соображений. Я вам не авианосец!
– Чайник, – сказали они и ушли с Шоши.
В пролетах лестницы по мере спуска набирали силу их все поднимающиеся по регистру голоса.
– Чайник, – сказал мой старый друг и тоже вышел. Я посмотрел ему вслед.
– Чайник, – сказал поэт В. Т. – Чайник кипит.
Девушка на таможне явно меня выделила из стайки на вылет «ТО MOSCOW». Я вообще не нравлюсь погранохране обоего пола. Тюки поклажи моей не поддавались просвечиванию. Досматривали меня всем «Эль-Алем». С удовольствием, которое не ожидал я увидеть в народе своем, к садизму в общем-то не склонном...
– Вот это, например, что? – говорила «битахонщица», поднимая над головой крупную упаковку, о наличии которой ничего не знала моя новая жена и которая предназначалась в подарок друзьям моей юности.
– Это, – говорил я, – гуманитарная помощь!
– А это, например, что?
– А это помазок. И запасной боекомплект!
– А кто вы сами, например, будете? По профессии?
– Президент Иерусалимского литературного клуба, – просто сказал я.
– Свободны, – сказали мне.
Самое страшное было позади. И – впереди. Там, где «Шереметьево-2» и их таможня.
Уже в самолете, пытаясь пристегнуться, я понял, что выделяло меня из толпы пассажиров, что привлекло неласковый взгляд девочки из безопасности. Унты собачьи!
А впереди – Шереметьево-2. Таможня.
Собственно, что меня ждет на родине неисторической? Квартира матери, могила отца, постаревшие, осыпающиеся красавицы – «дамы прежних дней», друзья (все еще молодцы!), двоюродные мои коллеги – «русские писатели России», носители родного языка.
А самое главное: ощущение «несвоего», точнее «не своего, а…» – еле заметный странноватый душевный акцент, лишнее эхо собственного слова и поступка, дополнительная психологическая субстанция, накинутая на душу стальная паутинка – ощущение себя не самим собой. Но и не чужим – как в Европе, или лишним, как в Америке.
Полутурист? Авантюрист? Самозванец? Состояние временности, случайности, необязательности моего присутствия в российском мире. Собственная душа жмет под мышками – костюм поведения с чужого плеча. Что это? Стыд за себя – за свой русский язык нерусского человека? за свои (не свои) деньги – их вдруг стало очень много, сколько не бывает в карманах у людей моего рода занятий...
Шестой раз – по отъезду навсегда – пятнадцать лет тому назад – по прощанию раз и навсегда, по прощанию и отъезду навеки из России, по прощанию с родителями, друзьями и врагами навсегда – шестой раз с того длинного, бесконечно длящегося утра окончательного отлета 19 мая 77-го года – шестой раз приезжаю я в Россию, не возвращаясь сюда ни разу и ни разу не возвратясь.
Я уехал, покинув Совдеп, как мы тогда говаривали, империю своей молодости, а приехал в СССР 87-го года, через десять лет, не узнав империи гласности. Где отказывали последовательно все мои условные и безусловные по памяти ностальгии рефлексы. И не узнал ни страны, ни, соответственно, молодости. Второй раз я приезжал в 89-м году на книжную ярмарку в Москве и не узнал в империи гласности – перестройку концлагерных душевых в районную баню всесоюзного масштаба с общим отделением сауны для номенклатуры и мафии. Через полгода это уже был в полном смысле слова Совок. Потом я прилетал последовательно в «отчизну» «Памяти» и в августе прошлого года – в Россию «Отечества в опасности» (это был эпизод путча и последующей эйфории).
Куда я прилетел нынче (и где я теперь), прояснилось по приземлении на Большой земле. С одной стороны – багаж не раскрали – гуд! – хотя полагаю, брюха бегемотам тюков не вспороли из почтения к их величине и упругости – и по невозможности кантовать. С другой стороны – кантовать придется, по возможности, самому. И побрел я, калика перехожая, за багажными тележками под мрачными, тусклыми лампадами приемного покоя Шереметьева-2, груженный, подобно осляте на Вербное воскресенье, уперся я в табличку на распутье:
«Багажная тележка – 25 (зачеркнуто и приписано 35) руб. или 1 доллар США
Услуги носильщика – 30 (подчеркнуто) руб. или 1 доллар США
Одно место ручной клади – 50 (подчеркнуто) руб. или 1 доллар США».
Такие дела. Время шло – я стоял. И обдумывал я прочтенное. И сошла на меня благодать – и все встало на свои места, У меня не было ни 25 (зачеркнуто 35) руб. ни 30 руб., ни 50 руб. И из благодати просветления впал я в искус смертного греха «не укради» и похитил тележку даром. Трио (двое в штатском и милиционер), стерегущие тележье стойло, отнеслись к покраже индифферентно. Каталепсия. Распрягаю, вывожу. Съемка рапидом. Душа дребезжит. Один отделился и трусцой настиг меня, конокрада. «Это еще зачем, командир?» – спросил, переходя в галоп в штатском. «Рак иврит», – ответил я, как мне показалось, вполне исчерпывающе. «Меняем?» – спросил он, идя голова к голове. «На что?» – сказал я, меняя скорость. «Доллары поменяешь?» – поводя и прядая. Я изменил направление. «Какой курс?» – спросил я. «Один к ста, – сообщил он, – а можно – один к ста тридцати, а, командир?» – «Ло мевин», – сказал я, уклоняясь. «Машина нужна?» – сказал он без выражения. «Кому?» – спросил я, чего-то пугаясь. «Тебе, командир», –- безнадежно отставая, безнадежно крикнул в штатском. «Меня встречают», – гордо крикнул я через плечо. Так и поговорили. Меня действительно встречали...
Выходя к встречающим, я шепотом цитировал из Салтыкова-Щедрина: «Нынче с рубля полтинник дают, а скоро будут давать в морду».
...Проснулся я в церкви. Так, по крайней мере, мне показалось сначала. Меня отпевали по православному обряду. Я хотел вмешаться, мол, непорядок, конфессиональная, понимаете ли, накладка, полный назад! и пригласите, пожалуйста, кого-нибудь из Хеврат Кадиша, полный назад, говорю! – дернулся, открыл глаза: по телевизору шла рядовая телепередача «С добрым утром, (по-моему) малыши!». Потом в той же передаче последовательно выступили мулла, ксендз и долгожданный раввин. Правда, очень реформистский. Из США. Но на худой конец сгодится.
На завтрак я ел что-то из гуманитарной помощи: кошер ле-песах. Потом долго показывали кибуц.
Водитель такси с разбегу предложил мне обменять по курсу 1:60, понимающая улыбка, 1:70, 80, «ну, ты волк!..», к 90, 98, 100, последнее слово, 101, 102... На киноафише томно улыбался Козаков, просто на афише – Хазанов. По радио по заявкам радиослушателей из Самары пел Леонидов. По заявкам из Екатеринбурга – Офра Хаза. Комментатор осуждал Саддама Хусейна, Арика Шарона и администрацию Буша. Шофер, у которого уехали за бугор все соседи, а он, блин, собирается на днях по гостевой в Ришон, блин, ле-Цион, разгорячился до 1:112, 1:128, «ну, ты ушлый!..», 1:135, последнее слово! На Арбате давали за недорого полного Кавалера Славы и любую, опять-таки, гуманитарную помощь.
На последнем слове 1:137 я слез.
Делово обедал в ЦДЛ. Наблюдалось строгое деление но патриотическому признаку: в том зале, где поплоше и где было раньше кафе, – брадатые ушкуйники и безбородые иноки. Там – монархисты, народолюбцы и консерваторы кушают водочку. А в том зале, что с резьбой и побогаче, демократы и либералы кооперативно-мафиозного вида насыщаются арманьяком. То есть, там – урки, а тут – жулье.
Демаркация проходит по буфету. А откуда-то из подземелий плечом к плечу поднимаются писменники обоего пола и убеждений с плотно утрамбованными пластиковыми пакетами с надписью по-русски: «Красный крест. Лозанна» (пакеты почему-то называются в Москве «сумочки». «Мужчина, у вас есть при себе сумочка?») – выдают писательские спецпайки.
Моим друзьям – писателям Генриху Сапгиру и Жене Рейну и присоединившемуся парижанину Мамлееву, временно живущему в Москве, ресторан ЦДЛ не по карману. «Как все изменилось», – абсолютно безо всякой иронии сказал Рейн, закусывая балычком. «Жуть! Шампиньоны-сотэ – тридцать рэ» – сказал Сапгир. «Грабеж», – сказал непьющий Мамлеев. Я был абсолютно того же мнения.
На следующее утро я проснулся в церкви. Давали венчание.
Главное в Москве – это не обращать никакого внимания на то поразительное обстоятельство, что в Москве находишься. Обращать внимание следует: откуда приехал. Тогда существовать можно. Это я вам говорю – бравый израильский резервист на гастролях.
Кое-что угнетает. При входе в каждое официальное заведение рефлекторно открываешь портфель и ищешь: кому предъявить содержимое. Москвичи совершенно балдеют и принимают за офеню.
Хотя мне и торговать особенно нечем: отнюдь не на широкую ногу поторговывает с рук этот «кавказской», как теперь выражаются, «национальности» господин или, как теперь выражаются, «сударь». Ну что там, право, стоящего в портфеле? Ну диктофон, ну собрание сочинений, ну дневник-йоман банка «Тфахот», по-русски (изобретение отечественного масштаба гения – дар новым репатриантам). Эка невидаль, йоман, у кого ж его в Москве нет! Ну, пластиковые пакеты на всякий трагический случай. «Диктофон сдавать будешь? – спросил меня милиционер при входе в «Пекин», – имею чендж». Я подумал, что «чендж», исходя из антуража, – это древний китайский наркотик, и устало отшатнулся. А на обмен и предлагали-то всего – эпилятор «Загорск», с гарантией.
Ресторан «Пекин» мне очень понравился: официант, например, поленился подойти даже за оплатой по счету, и я все ждал, что в конце концов предложат помыть за собой посуду. Палочки для поедания поднебесной пищи все в занозах. А вот дневник-йоман банка «Тфахот» в Москве – предмет абсолютно ненужный; все равно всюду, куда могу, опаздываю. Куда я опоздал, куда не пришел и куда не смог прийти по уважительным техническим причинам – вот что составило бы истинную колонку неосуществленных моих впечатлений, все-таки к дистанциям Москвы – буддийским расстояниям Москвы, «концам» – привыкнуть нельзя. От аэропорта до Медведкова – как от Моцы до Нацерета, только оживленнее на дистанции. А мой финиш – горизонт!
Не опоздал я, кажется, только на встречу с восьмыми-десятыми классами еврейской гимназии, где прелестные создания возраста типешэсрэ в основном интересовались, как там «стоит великий Цой», в Иерусалиме-то. Я успокоил, что с Цоем все бесэдэр, и скоро с подачи толп подростков на мидрахов выучу я Цоя наизусть. Не опоздал я и на встречу с коллегами, поэтами, Тимур Кабиров начал с традиционного осетинского «лехаим», а молодой сорокапятилетний авангардист Лева Рубинштейн проявил недюжинные познания по части Первого седера, и все выпили за дружбу двух великих русских народов: советского и еврейского! И еще – мне никак не удалось опоздать на демонстрацию в поддержку демократических реформ, против злодея Хасбулатова. Дело было на надцатый день съезда народных депутатов России и, соответственно, на второй день праздника Песах, в Вербное, как напомнил мне с трибуны митинга о. Глеб Якунин, – Воскресенье. Это – по меткой и точно подмеченной политической аналогии отца Глеба – «когда Иисус въезжал в Иерусалим под всенародное ликование и встречаем пальмовыми ветвями, а через неделю был предан на поругание черни», таким образом, Борис Ельцин, в свете последнего парламентского кризиса съезда народных депутатов, ой да примерит тернии, сидя на осляти, а потом спешится, и «распни, распни Его!» закричит охлос Нового Иерусалима, то есть не сторонники демократических реформ, а наоборот – противники-фарисеи.
А дальше я где-то читал: и Гайдар предаст его под троекратный крик кочета, и поцелует его Руцкой (то ли кочета, то ли кречета?). Кстати, на этой демонстрации, где не хватало только скандирования «Барух, мелех Исраэль!», шагала семья с настоящими, без дураков, соколами на рукавицах для соколиной охоты: папа и двое малолеток кричали: «Ельцин! Ельцин! Ре-фе-рен-дум!!!» Соколы вертели настоящими головами, выискивая подходящую дичь. Дичь демонстрировала напротив, около музея Ленина: смурно отругивалась другая демонстрация – «коммуняк», при лозунгах, вымпелах, горнах и речевках. Старенькая старушка, лет «гиль захав», орденоноска, с рукописным, вставочкой выполненным плакатом «Да здравствует мир и дружба между братскими советскими народами!» (пандан тосту Рубинштейна).
По утрам телевизор включать просто боюсь, посмотрев как-то намедни, тяжелым утром, передачу, где «врач, к.м.н. и экстрасенс-натуропат» (в одном лице триедин) под визг бурятского шамана объяснил, что «в мозге есть такой эпиталамус, и там (в эпиталамусе – д-р М. Г.) разлаживаются, понятное дело, энергетические аллели». А потом всем, повально всем, по заявкам телезрителей, открывали чакры. Я так с тех пор и хожу с незастегнутой чакрой. Днем еще ничего, но к вечеру, как сказал писатель Пьецух поэту Андрею Вознесенскому, «значительно тяжелее». «Мы, писатели, – сказал он, взглядом предлагая присоединиться к нему и мне, – как с утра напашемся за машиной, так если не расслабиться здесь (читай – в Москве, опять в ЦДЛ, в дубовом зале-то, – М. Г.) – тяжело, хоть святых выноси. Страна в упадке», – в заключение отметил Пьецух и опрокинул с локотка, по-гусарски.
А другая писательница (Ю. М. – М. Г.) так та прямо и сразу указала мне лично и всем израильтянам в частности, что «в связи с ростом антисемитизма в СНГ мы (то есть израильтяне и я в частности. – М. Г.) совсем не тех писателей приглашаем на гастроли в Израиль, чтобы они там нам всем рассказали о росте этого антисемитизма в СНГ». Я совершенно с ней согласился: не тех, не тех, не тех приглашаем!
Поеду-ка я в путешествие из Москвы в Санкт-Петербург.
Утром на прикроватной тумбочке нашел я лист, по белизне которого крупно, моим, кажется, почерком было написано (чтоб не забыть, что ли?): «Пью, опершись на копье».
И моя собственная подпись.
…Дело в том, что меня провожали два знаменитых московских поэта. И проводы длились часов пять.
– Где мы находимся? – спросил один из них, авангардист, пригубя.
– В садике, – ответил поэт постарше, чью аудиторию пару десятков лет назад измеряли в футбольных единицах: 1/2 стадиона, 2 стадиона, 3.3 стадиона...
– В садике... – задумчиво повторил авангардист. – А точнее?
– Город Москва, страну не помню.
Я тоже страны не помнил.
Авангардист потерялся еще в садике, второй – отбыли в Переделкино на машине «Ветслужба», не торгуясь. А я пошел, несмотря на состояние, жаловаться. Обидно было.
– Это безобразие, – сказал я очаровательной девушке с миндалевидными глазами на большом очаровательном лице. – Я хочу в Ленинград, – сказал я.
– В Санкт-Петербург, – поправила девушка, разглядывая меня.
– Хорошо, – сказал я, – в Санкт-Петербург. К маме. Хочу! – добавил я капризно.
– А билетов нет! – сказала она, чему-то радуясь.
– Я буду жаловаться, – сказал я, чувствуя себя как Садко-Богатый гость, которому подали на пиру экологически тухлую стерлядь.
– Вот и пожалуйтесь, – сказала девушка, пытаясь выдавить меня из накуренного помещения, в котором маячил рассупоненный милиционер и стояла початая бутылка «Старого Клипера».
– Завтра в девять пожалуйтесь, – сказала она. – Иностранец, – сказала она. – Турист фуевый.
Из-за спины, застегиваясь и надуваясь, надвигался милиционер.
– На кого жаловаться-то? – спросил я.
– А хоть бы и на меня.
– А звать-то вас как?
– Хандацырен Гомбоджапова, – быстро сказала девушка и захлопнула «Служебное помещение».
– Од паам, бэвакаша, – обалдел я.
– Хан-да-цы-рен Гом-бод-жа-по-ва, – проскандировали из-за двери.
Я попробовал записать – куда там!..
Пришлось записывать с грубого мужского голоса и на диктофон.
Мужской голос из-за двери и сам-то брал фамилию и имя возлюбленной с четвертого раза в конном строю и был отброшен с редутов.
«Дорогая редакция “Калейдоскопа”! Жалуюсь. Так и запомните. Хандацырен, бехайяй. Гамбоджапова, русским языком говорю, примите меры. В противном случ...
Совсем распустились эти хан-да-..., совсем избаловались, дерзя знатным иностранцам на Ленинградском вокзале (страны не помню...) по пути в Санкт-Петербург...»
В поезд я все же вставился. Через час. В хороший такой, прифронтовой. В теплушках едва мерцал полезный синий цвет маскировочных ламп («Аккумуляторы сели, свет включим за Бологом»).
Свет действительно включился за Бологом (или за Бологим?). Поэтому три азербайджанских боевика, мои соседи по купе, которых я боялся до дрожи, чьи синие разбойничьи контуры - они сидели ровно в ряд – заставили меня обнять поклажу, сцепить руки и, стараясь не дышать, отвлекаться на размышления о чем-нибудь хорошем – что я уже прожил в этой своей подходящей к концу жизни, о заснеженной моей мансарде в вечном Иерусалиме, о просроченных непогашенных платежах по ссудам, о пятничных посиделках у Нисима, о, где ты, о Иерусалим! Танька, я верен тебе! До савана, до гроба, и привет Леве Меламиду!.. – Синие карабахские боевики при свете оказались вполне мирными карело-финнами белобрысой национальности и широких либеральных взглядов. Как выяснилось, это именно они боялись меня, принимая за прогремевшего на весь СНГ знаменитого вагонного душителя Карлсона. Свет включили навсегда, а проснулся я под грохот крупного чугунного бедра в дверь купе в 5.35 и праздничного брутального голоса проводницы:
– А постельное белье я, што ль, за вас сдавать буду?
Карелы завтракали сайрой, пили со свистом (вместо сахара) кипяточек из майонезных баночек в мельхиоровых ж/д подстаканниках. Стояла по-спортивному увешанная полотенцами злая очередь в туалет. Впереди был Санкт-Петербург, в котором я еще никогда не бывал. В семь часов поезд, почти не опоздав, подплыл к Великому городу.
В мамином дому пахло жареной корюшкой. На столе, на всякий случай, стояли кулич, маца и крашеные яйца. Дребезжало серенькое блокадное утро. Последний день еврейской Пасхи.
Ну ладно – ну напишу об: толкучке, где торгуют дрожащие с бодуна дяди спичками по 3 рубля – пара коробков, а дяди уже освежившиеся – свежестибренными, вырванными с мясом из кафеля унитазами и орденами Кутузова; и трогательные долгожительницы – «гуманитарной помощью». И всхлипывает тальянка. Ладно. Напишу.
Об: автобусах маршрута 60, несущих на грязно-желтеньком боку «Покупайте Бхагават Гиту» и «Бхагават Гита – для вас!»: о выступлений по телевидению моего наилучшайшего друга-сексопатолога с вопросом в лоб к миллионной аудитории: «Мужчины! Если честно, а сколь давно вы думали о своем вторичном половом признаке?!»; напишу о похоронах Великого Князя, Престолодержателя (или «Блюстителя»?) и о разговорах в кулуарах при отпевании – простых разговорах скорбной толпы простых чиновников, простых архиереев и комсомольской паствы. Ладно, напишу. Аминь.
Ну ладно, напишу о выпученных шести парах глаз трех поэтов – двух парах русских – Льве Рубинштейне и Тимуре Кибирове и одной паре русскоязычной, моей – выпученной паре при взгляде на вывеску «Высшее Гуманитарное Училище Министерства Обороны России» (А вот что сказал по этому поводу национальный поэт Кибиров – не напишу!).
Напишу, напишу о том, как сидел на о-о-очень закрытом просмотре – отборе кандидаток в стриптизерки для эротических шоу на экспорт, «за бугор». Нет, пожалуй, не напишу, потому что придется объяснять, как я попал на этот просмотр (больше всего это напоминало флюорографию в ПТУ) и что я по этому поводу сказал и подумал. Они портят наших мужчин! – подумал я.
Напишу, еще напишу, о, еще напишу – какие-такие разговоры вел и какие реплики и филиппики выслушал я от своих едва не уехавших, или так и не уехавших, или профессионально не уезжающих приятелей обеих национальностей – мнений их об Израиле и проблеме территорий.
Напишу об израильтянах – сабрах, несабрах и очень даже «олим хадашим» и что они вытворяют в Москве и Московской обл., напишу, если хватит места, времени и сострадания. Напишу об осененных двойным гражданством, напишу и о двойном гражданстве, напишу!
Напишу о бедных. И об очень богатых и о богатых баснословно. Напишу о саунах и кол-герлз и о серой, обдолбанной девочке, которая плелась за мной пол-Арбата: «Яврей, а яврей, возьми меня с собой».
Напишу о том, что сказала моя мама по просмотре по ТВ замечательного фильма «Дикая орхидея», фильма – во всех отношениях очень художественного.
– Во дают! – сказала мама.
Я покраснел.
Не напишу о Горбачеве и мадам Горбачевой, о Кравчуке, Ельцине и Шеварднадзе и о Юрии Никулине – кавалере вновь учрежденного ордена «Белого Орла». Не знаком. Я никогда не пишу о тех, с кем не знаком. Не написал ведь я ни строки, ни полслова об обоих Шамирах – Ицхаке и Изеньке (кстати, последний плавно живет где-то в Москве! Не знаком!
И о реформе Гайдара не напишу. Обойдутся. И его команда.
Не напишу я и о том, как наконец сподобился – познакомился с Полномочным и Чрезвычайным послом в Израиле Александром Бовиным. В ЦДЛ. А чего писать-то? Ну познакомились. Он теперь ко мне без чинов, просто «Миша». Очень приятный господин,,,
А напишу я о том, что едят в Москве. Население Москвы естественно делится на три, грубо говоря, неравные категории едоков: кто ест, кто смотрит, как кушают, и – питается, и – кто не делает ни того, ни другого. Последние – пенсионеры и мало, читай – ничего не зарабатывающие люди. Их быт страшен, и писать об этом в принятом мной тоне было бы безвкусно. Хотя дети малоимущих относительно сыты – «гуманитарная помощь» – горячие, обязательные завтраки в школах. Видел я эти завтраки – а что? вполне пристойно плюс пол-апельсина. Бац! – и раз в день дети сыты. Гуд.
Что употребляет в пищу средний класс едоков? К стыду своему – представляю плохо. Магазинные цены, сравнительно, конечно, доходам, – высоки, а цены базара им, средним, просто не по росту. В общем, по-моему, они не столько едят, сколько пьют. Водка на всех углах. Доступна на всех углах и практически – в любое время суток. Бутылка от 90 до 200 рублей. Водка неплохая, я пробовал.
Я пробовал: «Столичную» и «Stolichnaya» – экспортный вариант (и, что существенно, с завинчивающейся пробкой – меньше шансов, что подумают – нехорошие люди, баи – иногда, зачастую и почти всегда «кавказкой национальности» – заливают всякую гадость, воду, например), «Московскую», соответственно «Moskovskaya», «Русскую» (фи!), «Пшеничную», «Кубанскую» (бр-р), «Казачью» (качеством – с наш «Казачок»), настойки «Калгановскую», «Женьшеневую» (жуткая, скажу я вам, мерзость с непредсказуемым эффектом – всю ночь сомнамбулически бродил я, поскуливая, по холостяцкой пустой чужой квартире... читал «Бхагават Гиту»), и «Тарxуновскую» (эффект прямо противоположный – цитировал поэта Тарасова), и горькую «Лимонную», коньяки шести марок, хуже всего – пошел «Карабахский», и один «коньяк», который попробовал и выпил, был вообще даже и не бренди, а что-то совсем иное, наружное, и горело оно «это» – зеленым, трескучим и адским. От чего мне снились сны, во сне кто-то довольно монотонно, без выражения, тускло повторял: «Биби Нетаниягу, а, Биби Нетаниягу, что же теперь будет?»…
А что же едят буржуиньг? Цитирую:
Холодная закуска (?) – 92.03
Рыбное ассорти – 201.68
Мясное ассорти – 186.10
Язык с хреном – 1 x 34.24
Горбуша г/к – 60.32
Шампиньоны соте – 72.32
Грибы белые мар. – 1 х 32.41
Тарталетки с паштетом – 1 x 3 – 34.72
Тарталетки с сыром – 1 x 3 – 27.80
Отварная осетрина – 1 x 1 – 70.04
Антрекот – 1 x 64.03
Форель отварная – 1 x 100.04 (!)
Минеральная вода «Нарзан»? – 62.03
Водка «Столичная» 3 б. 1 x 3 – 390
Масло – 1 х 220.88
Хлеб – 6.02
Кофе – 39.00
Т.п. (?) – 53.26
Всего: 1.148.01
Платил не я. Так что – не пересчитывал.
Дорогая редакция! Шалом ми Москва!
Собственно, давно следовало бы выяснить, а чем, собственно, занимается Михаил Самюэльевич Генделев на территории СНГ? Казалось бы, вся физическая и духовная жизнь маститого поэта-интуриста, крупной культурной фигуры, вся как на ладони, ясна мне и понятна, ибо стоит на постое Михаил С. Генделев прямо в сердце моей московской квартеры. Ибо: человек он хрупкого душевного и телосложения, и весь – на виду, и прост, как, собственно, и вид его.
И все-таки: не все так очевидно, ох, не так все очевидно, все не так...
Ну, спрашивается, зачем М. С. Генделев поехал в логово змиево, на родину небезызвестной Майи Каганской и некоторых других писателей и их вдов, – поперся во град Святого Владимира, в город Киев – в столицу жовто-блакитной самостийной Украины – зачем?! Что ему надо было в краю свиток, чуприн, гайдаматчины? И почему он вернулся оттуда несвежим, с тяжелым, помутневшим взглядом и с фоткой, на которой изобразился на фоне монумента великой дружбы Украины и Расеи – чудовищная радуга из цветного металла и крупно поперек: «Куплю С.К.В.» (т.е. свободно конвертируемую валюту), свастика мелом, и «Украина для украинцев», и «Место жиду – печь!». И что, собственно, читал вслух русскоязычный писатель в Союзе украинских письменныкив, если с одной стороны сидела в ряд с выпученными глазами конгрегация писателей-идишистов, от страха не говорящая по-русски, а напротив – вислоусые, стриженные в скобу радяньские непожилые парубки? И почему, если верить фотодокументам, – у всех, буквально у всех – подавленное настроение, и нерадостные лица, и деревянные позы натужных аплодисментов сидя? А в руках у гастролера журнал бело-голубого цвета «Украïна -Iзраiль»? А единственная внятная информация о положении на Украине исходит с Андреевского Спуска, из домика-музея все того же Михаила Булгакова: «Кит по-украински кыт»?!
И почему нашелся (по возвращении) в бурно неприбранной, бессонной постели поэта удмуртско-русский разговорник, из которого следовало, что «похмелье» по-удмуртски «макмыр», а очень тяжелое похмелье – «туш зол макмыр»? И спрашивается – с чего бы такой интерес к угро-финской лингвистике у известного своей монофонностью известного русскоязычного литератора?
Много, много загадочного в частной жизни адона Г. Зачем ему, например, понадобилось заслонять Руцкого от фотографов на посольском приеме в ресторане «Русский», на приеме в честь Дня независимости, в смысле нашего, израильского Дня независимости, зачем было конфликтовать с охраной и быть чуть ли не обыскиваемым обеими спецслужбами на предмет терроризма?! И Гаврилу, которого поэт Генделев обозвал, естественно, Романовичем заместо Харитоныча, – Гавриила Попова – зачем обидел?
И почему не пустила Мишу в обжитый им ресторан ЦДЛ дама с пятью рядами орденских планок и воплем: «Тут для писателей, гражданин! Русским языком повторяю, тут для писателей, а не для всякой нечисти, гражданин! Если вырядился в кожаные штаны – думаете, все можно?» И каков был стыд, и как сник Генделев, вступая в объяснения, мол, обязательно скоро станет писателем, он обещает... Но – был непускаем, покуда стайка его коллег, с наслаждением досматривавшая сцену позора, слабея от хохота, киснув, не взяла эта стайка на поруки президента ИЛК, объяснив, что этот хмырь в штанах из золотистой кожи – Турсун-Заде. А то, что он ругается, так это – по-арабски... И стало понятно, и все стало понятно и расставилось по своим местам...
И как Генделева интервьюировали канадо-американцы по поводу антисемитизма в СНГ и что он им сказал? Что даже видавшая виды журналистка побагровела. И зачем он ей сказал, что полный русский нацкостюм включает граненый стакан на отлете. «Что есть “отлет”?» – спросила журналистка (что есть «граньоный», она уже знала).
И вообще, он поздно встает, разбрасывает пепел и персикового цвета носки по всей моей ведомственной квартире. И – не моет посуду. И где он шатается заполночь, если привел его омоновец, на предмет личностного опознания и факта прописки – привел заботливый омоновец с дубинкой, прозванной народом «демократизатор», привел, поддерживая под локоток.
А неблагодарный Генделев шипел как старший брат старика Хоттабыча – Омар Хоттабыч. И так же выглядел в свете раннего утра. Спрашивается – что мог не поделить израильтянин с московским ОМОНом?
И почему недавним звонком с родины, из Иерусалима, сообщено нам было, что заметили Генделева на рынке Махане Иегуда в компании журналиста Носика А. и поэта Тарасова В. (и что они – сами придерживаются того же мнения), хотя документально подтверждено, что – в это время – гостил Генделев в Санкт-Петербурге у мамы на похоронах Великого Князя?
И как пламенно, и с каким жаром, и как напропалую врет М.С. Генделев восхищенной аудитории о расцвете, о цветенье, о плодоношенье израильской деятельности на Родине!!! И как завидуют ему местные авторы, когда как заговоры, как заклинания, как волшебство звучат и хором повторяются эти имена: Клайнбарт... Вайс... Дектор... Руди Портной... И много, много тысяч курьеров… Музыкой, Музыкой Сфер – сладко и неземно звучат эти имена в России.
А недавно Генделев хвастал личным знакомством с Мариком Зайчиком. И зависть глодала коллег, незнакомых с Марком!
Дорогая редакция газеты «Время»! Дорогой «Калейдоскоп»! Заберите его отсюда! Пошлите его в Газу, на реку Литани, в Шхем и Наблус пошлите его! Пошлите его! Отзовите поэта домой!.. В конце концов – это из рук вон! Эти персиковые носки! Этот гарцующий инородец! А, дорогая редакция?!
Друг.
Москва. День победы
Расскажи мне об этом лет эдак пять-четыре-три-два-один, расскажи мне о том, что я переживаю сейчас, – «Окропить помещение!» – сказал бы я; «Не бывает!» – сказал бы я; «Идите в баню!» – сказал бы я. И вот ведь: я помирился с Россией. Ничего не забыв и ничего не простив. И ничего не опростивши, по-прежнему ничего от нее не хотя – не желая...
Так, за давностью лет, мирятся с бывшими женами. Так – два врага сходятся на поминках третьего. Врага. Устал я, что ли?..
Пожалуй, в первый раз я не предъявляю ей, России, свои персональные и надперсональные счета: за все хорошее, за все оптом – за мой русский язык – мой гверотай ве работай, еще как – мой! а не ихний! За мои стихи начерно, и набело, и поперек черновика.
За мою унизительную, нечистую юность начинающего и начинавшегося русского интеллигента. За то, что я написал когда-то песню «Корчит тело России от ударов тяжелых подков»... За то, что я не закончил в свое время гимназию «Рехавия», а закончил в свое время пионерскую дружину им. какого-то героя Сов. Союза. Или – она меня закончила – эта дружина? За то, что я не воевал в Войну Судного дня. За свой иврит и за то, что не пишу на иврите.
Действительно! Ну что это я к ней привязался? К этой России?.. А ну ее на фиг, эту Россию, пусть себе живет... Смешная. Невеликая или великая. Страшная. Непонятная. Очень большая. Очень большая, очень страшная, очень понятная.
Любит Россия еврея? Не любит Россия еврея.
«Антисемитизм», – скажете вы. «Антисемитизм», – скажу я. «Бывает», – скажете вы. «Бывает», – скажу я. «Понимаешь...» – скажете вы. «А как же!» – скажу я.
Нет, не понимаю. Чего я не понимаю, так это русских евреев я не понимаю. Я не понимаю своих друзей и понимаю, о как я понимаю их врагов! Я хорошо, отлично понимаю: Жириновского и Стерлигова, Шафаревича и Горбовского, Васильева и Невзорова. Я очень неплохо понимаю и врагов их врагов – Аверинцева и Вознесенского, Битова и Пьецуха, Кибирова и Окуджаву, о. Глеба Якунина и митрополита Юрьевского.
Кроме того, мне очень хорошо удается понимать Гамсахурдию и Шеварднадзе, Дудаева и Хасбулатова...
А вот кого я не понимаю, это русских советских евреев. Некоторых из них я люблю, с некоторыми из них я дружу... Давно, прерывисто (на десяток лет несвидания), лично. Наша дружба тепла, бескорыстна, проверена временем, основана на взаимонепонимании. Что они делают в России, эти люди, мои друзья, русские евреи? Зачем они живут в ней, с равнодушием кляня и клянясь или признаваясь ей – равнодушной – в неизбывной нежной страсти?..
Веря и утверждая символ веры: не могу без родины. Этой. Своей. Родины.
Когда эмоции становятся внятными не для их осознания и переживания, но именно нестерпимостью осознания и невозможностью переживания, – они называются страстями. Любовь и ненависть – это не эмоции, а страсти.
Вы знаете, я – дитя галута – галутом брезгую. Роскошный, замусоренный, как отрочество, с пальмами в кадках по четырем углам, вокзальный ресторан галута с «шиксами»-любовницами, с системой «экснострисов» (есть такая нация!), с жалобами на гоев, а с гоями – на жалованье... Галут. Не люблю. Брезгую. Чаще – ненавижу.
Та Россия, с которой я помирился, – это не Россия галута. Это – Россия России. Это не Россия ночных кабаков – «давайте выпьем за то, что за нашим столиком – все аиды», и кивают лебединовошеии, платиноволосые полу-жены, полу-«телки» застолья. И все – понимающе ухмыляются...
Я галут не «не люблю»; я галут – ненавижу.
Он, галут, сформировал особую породу все понимающих людей. А я ни с кем за компанию ничего понимать не собираюсь! И входить в ничье положение – тоже. Мне и в своем положении – кое-как, а в чужом – боюсь захлебнуться от счастья...
Та Россия, с которой я помирился, – это Россия, к Которой Я Не Имею Отношения. И она, слава Богу, не имеет отношения ко мне. Мы говорим с ней на языке моей, Генделева, – жизни. Это Россия трясущихся похмельных толкучек, продажи с рук электролампочек вразнос и навынос, низких повечерних лахтинских туманов, диких утренних знобящих трамваев, бешеной ненавидящей поэзии Кибирова, Россия премьеры оперы по людоедскому рассказу Виктора Ерофеева «Попугайчик», Россия, с которой я помирился, – это Россия обоссавшейся мятой девчушки в вестибюле Витебского вокзала... Россия, с которой я помирился, – это не моя Россия, это их Россия. И – вечер памяти другого Ерофеева, Великого Венички Ерофеева, надписавшего фотку «Мише Генделеву и государству Израиль, лучшему из государств. 10 мая 1987 года. Венедикт Ерофеев». Веничка, говорящий с ангелами, Веничка, из дома которого я с грохотом, волоча Генриха Сапгира, ушел незадолго до смерти главного, гениального русского Писателя, под довольно-таки антисемитские хрипы этого смертельно больного – и Бог ему судья – человека. И на вечере памяти которого, в музее Маяковского, с наслаждением выкладывая этому не самому толерантному (хотя и не без «экснострисов») залу, что я, «Миша Генделев из лучшего из государств», думаю по этому поводу.
Я помирился с Россией. Пусть ее!.. Какая она есть.
Какая она есть – с такой и помирился. Перегорело. Отлегло.
Да и ей, России, в отличие от моих либерально-демократических друзей, русских интеллигентов-евреев, – не надо объяснять, что имел в виду Никита Михалков, объясняя свой срыв гастролей в Израиле: «Еще не время...»
Гастролей, без которых, как, впрочем, по-видимому, и без гастролей И. Глазунова и В. Распутина – не может (просто не может!) помыслить свое существованье русский Бат-Ям и русский Холон. На гастроли в Израиль приглашать надо Жириновского и Невзорова, пока не поздно и они еще не вице-президенты, как Руцкой... И никому ничего не надо объяснять.
Мне ведь не надо объяснять, почему именно Украина заявила о своей готовности торговать оружием со всеми странами мира, за исключением Югославии и – вы будете смеяться! – Израиля! За исключением. Все как в анекдоте про евреев и велосипедистов. Ну, за что с Югославией-то, добродию?! Именно Украина, и именно после переговоров, и именно – с Ираном переговоров... Тоже мне бином Ньютона! Тоже мне – великая геополитическая (как выражается Жириновский) идея! Или – почему в посольстве новой, руховской, демУкраины – в Посольстве Республики Украина в Москве нет ни одного еврея. Непонятно? Но как же?.. Мы ведь все хорошо понимаем!
Ну, хорошо, Генделев! Неужели тебе непонятно, что делают евреи в России, – не кокетничай тупостью своей! Живут евреи в России! Вот что они делают. Евреи живут везде. Кроме одного места в мире. Кроме Израиля. Там – место занято. Там живут израильтяне. А еврею там – плохо.
А израильтянину в Москве – хорошо.
Отстоял очередь в гастрономе. В кассу. «Пробить чеки». И говорю, недоброе молчание несытой на вид очереди, – диктую кассирше прейскурант розничных цен в размере пенсии, ну, полмесячной пенсии российского ветерана труда: мол, банку икры, две банки сока яблочного, коньяк...
– Сдаем бутылочку? – спрашивает тетенька.
– А? – говорю.
– Бутылка у тебя, – говорит кассирша, – есть?
– Какая?
– Пустая. Ну, люди!.. Пустая, на обмен! Иначе не продаем, распоряжение дирекции, все люди знают, а ты нет! Нету – иди гуляй!
Я гулял целый день: четыре встречи, лекция, концерт, отстоял солидную очередь и немного, понятное дело, – рассвирепел. И рассвирепевши, что-то не то сказал кассирше, заржавшей очереди, городу, миру. Бдительность интуриста утерял я, и... Что-то явно не то сказал об унизительности ходок с пустой бутылкой целый день по городу на случай распоряжения дирекции. Об идиотизме этого бытия, о... Ну, в общем, неожиданно сказалась усталость полутора месяцев в стране Россия – я вдруг что-то сказал горячо и причастно по-русски, на местном языке.
– Слышь, парень, не гоношись! – свесился из очереди мужчина подворотнего вида. – Не гоношись! – Потом он пригляделся ко мне и сказал: – На тебе бутылку! С тебя – шесть рэ! (госцена пустой бутылки). – И тоскливо так, по-доброму говорит: – Ты валил бы отсюда... Раз есть куда. Ведь есть куда, король жизни?
– Ну есть, – сказал я, вспоминая, что парный этому эпизод я уже где-то читал, кажется, в своем собственном романе «Великое русское путешествие» (посвященном Веничке Ерофееву).
А он, мужик этот, немало не портя, как я теперь понимаю, классического моего сюжета, договорил с царской интонацией:
– Райка! Пробей ему!
И очередь умильно выдохнула.
– Не психуйте, молодой человек, – сказала мне из очереди библиотекарского вида дама, – видите, как все хорошо уладилось.
– Ага, – сказал я, – вижу...
– Понимаете, – сказала дама, – можно ведь без конфликтов...
– Еще как понимаю, – сказал я.
Я стоял на сцене московского Дворца молодежи, 28 ияра (31 мая) 5752 (1992) года, в день объединенного Иерусалима, и несколько секунд, проветривая после И. Кобзона микрофон, всасывая воздух перед тем, как затянуть свое «...смотри на Вавилон со стен Иерусалима», – несколько секунд, щурясь, я смотрел в битком набитый – сидели в проходах – колоссальный зал: «Евреи города Москвы, я поздравляю вас с Днем Иерусалима. Хаг самеах!»
Эдак полтора десятка лет тому очень способная – способная к точной, хотя и несколько старомодной новеллистике прозаик – писательница Юлия Шмуклер высказалась в том смысле, что ее народ – это не русский народ, это не еврейский народ, это ни в коем случае не израильтяне – что ее народ – это русские евреи, московские евреи. То есть понимая это так: русские евреи – особая, обособленная общность со своими частными ценностями, традициями, психологией, ну и т.д. И она, Юлия Шмуклер, ощущает свою причастность исключительно к этой общности – русским евреям. (Ю. Шмуклер не прижилась в Израиле, уехала, кажется, в Англию, и о судьбе ее дальнейшей я ничего не знаю; а кроме изданной «Алией» лет десять тому назад книжечки, я больше ничего за ее подписью и не читал. А жаль.)
Так вот: русские евреи – не мой народ.
И причастности – я не ощущаю. Я, наверное, даже не очень люблю русских евреев. (Я вообще не очень люблю народы. Но это так, к слову.) Откровенно говоря, я не слишком отличаю современного непожилого русского еврея от российского, скажем, нееврея того же возраста, образовательного ценза и среднеинтеллигентного воспитания. И того же уровня анти... – простите, ...семитизма. Избирательного...
Я бы сказал, что моим, уж совсем моим народом – являются некоторые русские израильтяне... «Но я бы лучше помолчал».
Что-то поразительно многого я не могу разделить с русскими евреями... Двойную лояльность... что ли? Или двойную нелояльность, что точнее. И отвратительную привычку называть меня по имени-отчеству: Михаил Самюэльевич... или Михал Самолыч, или Михаил Самуилович. Батюшка мой, Самуил Менделевич Генделев (1912-1991 гг.), зихроно ле-враха – и да будет земля ему пухом – хороший был человек – и тоже имел национальность. Советский еврей. Ни в коем случае не антисоветский, а именно советский, орденов Отечественной войны и ордена Красной Звезды еврей. И двух протезов вместо ног – советский еврей. Инженер-технолог завода «Вибратор».
Их было довольно много в зале Дворца молодежи. Папиных еще ровесников. С колодками, протезами, тростями. С носами, лысинами, сединой. С Фирами, Сонями, с Минами и Гитами. «Вернувшихся к истокам», подпевающих Кобзону, утирающих глаза на хор пигалиц, исполняющих «на еврейском языке иврит». Относительно молодых на сцене было больше, чем в зале.
Интересно, где их дети? И не менее интересно, где их внуки? В этот праздничный московский денек – воскресенье в День Иерусалима? Где они? На дачах копают впрок, самообеспечиваясь к грядущей несытой зиме? Не менее впрок учат иврит? Организуют совместные сами с собой предприятия? Где они? На собрании кришнаитов? На Брайтоне, у нас – в Холоне? Не молодо выглядит многомиллионное пост-советское еврейство.
С точки зрения логики, существование российского галута, и вообще галута – после Катастрофы и образования Израиля – исторический абсурд, нелепица.
Да только логика истории – стоит анекдота: ну конечно, ну вот! Я все брошу и пойду чинить твой велосипедик...
По-моему, это очень еврейский анекдот... Или, что в данном случае безразлично, антисемитский. А вот ренессанс еврейской культуры в России – анекдот исторический и политический. Очень еврейский, правда, анекдот, просто обхохочешься.
Ну, вот я все брошу и... Все, буквально все?! Налаженный быт брошу, квартиры, картины, незаконченное музыкальное образование, товарищество на паях с ограниченной ответственностью, турниры эрудитов, открывающиеся перспективы, кооперативы, аккредитивы, жену гойку, гуманитарную пайку, собачку лайку, соседку Марийку, любовницу арийку, канарейку, родовую династическую кладбищенскую скамейку и... куда?
«Мы будем там гражданами второго сорта...»
Будете, милые, будете. Но действительно, куда?!
– Генделев, – с большой нежностью сказал мне один очень недурной и очень пьяный московский поэт, – почему ты не возвращаешься? Здесь все твое: язык, публикации, поклонники, вечера, пей – не хочу! Здесь интересно, здесь литература. Ты же русской культуры русский же писатель. Язык же, японский бог. Аксенов из Москвы не вылазит. Вон Мамлеев сидит. Вот Войнович. Там Бобышева от Кублановского в углу не отличить... Да и наши ездят, как и куда. хотят... А, Генделев?
Ну да, – подумал я – значит, сейчас я все брошу и пойду чинить твой сраный велосипедик?!
...Ночью, на припадочной полке «Красной стрелы» «Москва – Санкт-Петербург» (я ехал на годовщину смерти отца), ночью мне приснилось: я сижу в громадном зале Дворца молодежи. В 17-м ряду, в белом, концертном костюме. Я пришел на вечер 28 ияра 5752 года, в День Иерусалима. Уже сказали по речи посол Левин и полицай-генерал Лапидот. Уже отпел с притопами и прихлопами Хаву-нагилу Кобзон. Уже отчитал Генрих Сапгир. Уже оттанцевал свой очередной шлягер автор «Прилетит вдруг волшебник в голубом вертолете». Уже объявили мой выход, а я как примерз.
И тогда, с нехорошей улыбкой, на громадную сцену выходит в белом концертном костюме М. Генделев и говорит: «Евреи города Москвы, я поздравляю вас с Днем Иерусалима. Гут йом-тов».
Москва – Санкт-Петербург
На стадионе дули, сосали и потягивали пивко «Хамовники», снимали, рискуя обветриться, маечки, жевали жвачку гум. помощи – обстановка непринужденная… То-се.
Спортивного вида атлетически румяный баптист-проповедник (или адвентист?). Могучие ребята в цепях и с электрогитарами... А чего? Москва, лето 1992 от Рождества Христова. Спортивный комплекс. Распогодилось.
Московская совместная служба. Проповедь.
Сначала все спели хорошую и модную, задушевную песню:
Ты проходишь смело,
в легком платье белом,
вся крутая из себя...
Потом, на помосте, что-то абсолютно невразумительное, но энергичное, с сильным, атлантским – как выяснилось – акцентом проорал могучий баптист. Стадион, насторожившись, молчал. Но баптист (адвентист?) был дока в своем адвентистском (баптистском?) шоу-бизнесе. Его консультировали люди, тонко секущие в работе на местах. С людями. А вот его переводчик – по виду не иначе как с Брайтона – в алых подтяжках и техасских сапожках, а вот его переводчик – был несравненен! Почти без паузы, абсолютно в том же темпе, гениально воспроизводя те же жесты, мимику, интонации и хрип, на – скажем так – русском языке (без никакого атлантского прононса) заскакал на помосте переводчик:
– Иисус – это клево!
(Клево! – развеселясь, подтвердил стадион.)
– Иисус – это круто!
(Круто! – ррраскатился согревшийся стадион.)
– Иисус – это для молодых! И – без дураков!
(Без дураков!!! – заревели трибуны.)
– А кто не верит в господа нашего Иисуса Христа – козлы! Козлы!! Козлы!!!
(Козлы, козлы, кооо-злы!!! – неистовствовала малая спортивная арена.)
Арена топотала в такт: «Козлы, козлы, козлы!!!»
И грянул хеви-метал!
Нет, нет, Генделев, так дело не пойдет, думал я, с большим интересом наблюдая, как товарищи проповедника по гала-шоу «Иисус – для всех, Иисус – это здоровье, Иисус – это красота» показательно крошили и кололи собственными черепами ледяные центнеровые торосы, расщепляли грудью и квадрицепсами дюймовые балки и прочий каратэ-инвентарь, а проповедник, надсаживаясь, молился через переводчика. Не пойдет, Генделев, ты – отстал от современной российской жизни, от буден ее и от празднеств ее. Ну действительно – ну к чему привыкла твоя стальная психика, ну к чему ты привык, ну – ГУЛАГ, ну – кулак, ну – флаг... Ну Россия – родина слонов, ну памятники... Ну качки в автобусах – фуфло, барахло, битое стекло... Отстал ты, лирик и ироник, второсортный посол даже и не второстепенной державы, страны номер 7.40, Генделев, не успеваешь ты, и успеть не дано! – соответствовать глобальным демократическим переменам, имеющим место быть в великой стране: Иисус, гверотай ве работай – это клево! Это круто! Это отвал башки!
И все-таки: я врастаю. Я адаптируюсь. Я – уже спокойно (хоть все внутри пылает), вербально реагирую на меж делом оброненное, сквозь прищур и с ленцой выговоренное – одной моей старой юной знакомой, которую, знакомую, я помню с первого приезда робкой, неуклюжей дебютанткой-путанкой, – а теперь: «Мне тут на день рождения малое предприятие подарили...»
Ровным голосом.
Нет, я виду не подаю: еханый бабай! – говорю, да что ты с ним, Эвридика (так ее назвал ее папа, нач. по надзору в какой-то тюменской тогда еще зоне, а теперь полный московский генерал, как я понимаю, по тому же надзору), – что ты с ним, Эвридика, с малым этим предприятием делать будешь? Как поступишь, Эвридика? Ты же не то что писать, ты ж считать до двадцати не умеешь, заочница?!
– А пусть будет, – говорит. – У всех есть малое предприятие – ничего, никто не пищит. Дела делать буду. Бизнес.
И делает. Судя по тому, что ездит на «тойоте» цвета кахоль ве лаван, а в гости внесла дары природы: бутылку «мартеля» да бутылку «асти спуманте».
– А папского замка вино? – спросил я голосом балованного ребенка.
– Сделаем! – твердо сказала владелица МП. – Если есть на Москве – сделаем! Сколько надо, столько можем...! Картон? Да?
– Еханый бабай! (А «еханый бабай» – это меня научили так выражать восхищение, здесь все так говорят). – Так ты что, мне покровительство оказываешь?!
– Кто ж считает, – сказала девушка, и по-полковничьи, по-сибирски метнула в опытный рот стаканюгу «мартеля», – кто ж считает?.. Вот в сентябре буду у вас в этой Хедере, там у нас филиал, – сочтемся. Нам нужны индюшки с фермой. И чтоб полный цикл. У вас хорошо с полным циклом?
– Ага, – сказал я, – с полным циклом у нас хорошо.
Адаптируюсь. Врастаю. А все-таки на съезд российского союза писателей меня не допустили. Туда вообще не пускали людей моей внешности и профессии. Даже – и это нововведение – с мандатами. Три эшелона внешней, внутренней и специальной охраны – стояли насмерть. И пара гранат не пустяк. И требовался мандат делегата. Бывалые и побывавшие там, внутри, утверждали, что в зале Дома киноактера, где заседал патриотически монолитный (после ухода куда-то вон либералов) съезд сов. писателей СНГ, – там охрана была в рубашках даже черных, а от всех собравшихся выступать перед товарищами по партии партай их геноссы требовали представляться (то есть представлять себя) не только полным паспортным именем-отчеством собственным, но и с Ф.И.О. (паспортным) папы и мамы, а одного даже адыга (еханый бабай!), адыга с честным адыгским отчеством Рафаилович – освистали и облюлюкали.
Я там не был. Не очень-то и хотелось...
Москва. Генделев.
P. S. Я сегодня пьян!!!
В случае, если я не смогу найти дорогу домой, прикрепите мне эту записку на пуговицу и
ДОСТАВЬТЕ МЕНЯ ДОМОЙ.
Ф.И.О.: Генделев Михаил
Адрес: Бен-Гилель, 8/8, Иерусалим.
Дополнение: пожалуйста, не трясите и не оставляйте лежа в холодном месте.
Все больше и больше появляется у меня солидных знакомых. И все солиднее и солиднее они. Солидный человек чем отличается от несолидняка? Видом, скажете? Не! Одежкой? Не! Машиной, т.е. «тачкой»? Не.
На мой провинциальный взгляд – лучше всех выглядел и был даже не слабо прикинут – совсем не крутой, а сявка какая-то – небольшой паренек, не большой сутенер из «Пекина»...
Лучше всего и лучшая из всех – машина была у поддельного тибетского целителя Витушонка Моисея Евсеича из Милуоки.
Солидняк – это человек с охраной. С личной. Со своей. Круглосуточной. Неусыпной. Демонстративной.
Во-первых – это красиво. Идешь через зал ресторана – тебя видно. Спереди мальчик решительный – пиджак топорщится от «узи», ручки на отлете, бобрик. Сзади – мальчик поспокойнее – пиджак как у решительного, уши кто-то оторвал, бобрик. Сбоку – мужчина центнера на полтора, вид – как у тех, кого охраняют, только еще страшней, совсем спокойный мужчина, все уже давно решивший. И ты – хозяин жизни – мельчишь в середке, – семенишь об руку с дамой, которой ты вдвое короче и втрое старше, идешь себе гоголем, садишься интимненько. Действительно! Что бы впятером не поужинать? В кругу. Где все свои.
А там, где ты ужинаешь, – все такие, сидят по пятеро. А без охраны ходят только официанты...
Хотя и их тоже охраняют. Некоторые более интимные заведения (ресторан гостиницы «Украина», например), кроме положенной милиции, гостиничной службы безопасности, охраняет еще и ОМОН.
Под охраной ходить, сидеть, жить и обедать – хорошо. Еще недавно можно было бы кисло пошутить, что, мол, охраняемые репетируют последующее конвоирование. Сегодня – не поймут. С охраной ходят более или менее все. «Вся Москва».
Только очень крутой мафионер точно знает, зачем у него охрана. Остальные, помельче, водят охрану, чтобы все как у людей.
Интервью: Витя Д., 24 года. Женат. Маменькин ребенок. Рост 179. Вес 92. Мастер самбо. Восточные единоборства. Образование 8 классов, профессиональный охранник. Наемник. Очень милый молодой человек.
– Зачем тебе это, Витя?
– Профессия.
– А убить могут?
– Профессия.
– А убивают?
– Еще как убивают.
– А кто убивает?
Витя помолчал... и удивленно, даже озадаченно посмотрел на меня, мол, ты что, долгожитель, не знаешь, кто у нас на Москве убивает?
– Ну все... всякие там... Кому надо.
– Рэкет? Грабители? Конкуренты?
– Почему рэкет? (Витя, кажется, обиделся за рэкет). Зачем рэкету убивать? (Действительно, зачем? Что они там, с ума сошли?). Рэкет наймет кого надо...
– А почем? Дорого?
– Дешевле ужина! Нашего (это вставился хозяин Вити, предприниматель Р. Т., кого Витя охраняет) с вами ужина...
Секретарша предпринимателя Р. Т., за компанию охраняемая Наденька, ослепительно ухмыльнулась. В углу прелестного надцатилетнего ротика вспыхнула золотая фикса. Платье на Наденьке штучное. Матом Наденька не ругается. Молчит. У этой платиновой кобылы очень милое фрикативное «гэ».
– А сколько стоит убийца? Профессио...
– Профессионал? – Это деловым голосом спросил Витя. И посмотрел с интересом.
– Профессионал, – вдруг чего-то испугался я. – И, кстати, сколько непрофессионал?
– Профессионал – дорого, не укупишь, – засмеялся предприниматель, – их заказывают из-за бугра, минимум пять штук гринов. Или – за пару «лимонов» с гор, прямо из сакли. Впрочем, можно и бесплатно, за любовь! И взаимопонимание. Но лучше взять наркома (наркомана). За три бутыля и алкаш пойдет. И ящик пива.
– И убьют?
– Убьют, убьют... Твое здоровье, писатель...
– Витя, а сколько вы получаете, в смысле зарабатываете?
Витя посмотрел на хозяина, как мне показалось, с укором.
– У него оклад, – быстро сказал предприниматель. (Нет! – Определенно с укором смотрел Витя на работодателя).
А хозяин сказал с нажимом:
– По договоренности.
Витя, отпущенный мановением руки на другой, пустой конец довольно длинного и неравномерно накрытого стола, занялся нарзаном и салатиком из свежих овощей.
– Ну, теперь честно, – спросил я с абсолютно нечестными намерениями предпринимателя Р. Т. – Здесь все свои. Зачем вам охрана?
– А ему? Зачем охрана?
– А убьют.
– За что?
– За деньги.
...Я хожу без охраны.
Купил муж жене баллончик. Любил жену, жалел. Положила она его в сумочку, вышла из машины к уличном телефону-автомату позвонить подруге похвалиться подарком. Заходит в будку, хвастается. В будку всовывается рыло: тетя, есть пятнадцать копеек? (позвонить надо рылу, мол). Дама – нету. Тот опять. Она – отстань. Он – хрясть дверь настежь и ее от телефона отрывать. Она – баллончик и – пшик в него. А он – бряк и лежит... Дама бегом к мужу. Мол, подействовал подарок-то! Муж подошел, удостоверился – действительно: хулиган весь в слезах и без сознания. Взял муж баллончик, потряс над ухом и как заорет: ты что, совсем спятила? Он пятнадцать копеек просил, а ты рублей на пятьсот газу выпустила! История достоверна.
Баллончик я сразу потерял. Хожу без охраны. Убивать меня вроде не за что.
Но по ночам стараюсь не гулять.
Москва – СПб. – Москва
Только не спрашивайте меня, зачем я туда полез, как я туда попал, только не спрашивайте меня: я сплю – совсем как на воле – спокойно (скрипка и немного нервно...), просыпаюсь помятым, язык обложен. Все нормально, бесейдер гамур.
Конечно, сгубило меня излишнее, не по-профессиональному воспаленное любопытство, а также левантийская благоприобретенная вялость воли и наплевательское отношение к объективной реальности, данной нам Господом Богом в ощущениях.
Я был вовлечен в беседу невинную, вагонную, а утром по прибытии «Красной стрелы» в Москву было уже поздно: и два бандита – рыжий Гамлет Б. и Тенгиз Д. – уже были со мной на «ты», вась-вась, и, как лицо «кавказской национальности» и авантюрных дурных склонностей, – был я принят, вовлечен, увлечен и – «вонтед!». Мы не успели оглянуться, как «вонтед» горело в белом лбу. Но по порядку.
– Ты вид не русский, нэт? – вежливо спросил меня вежливый Тенгиз Д., бочком входя в купе с кейсом, бутылкой и тортиком «Сюрприз» (мама называет его «пралине» и считает вымершим). – Садысь, гаспадын, что встал?.. И еще друг адын, хороший, авторитетный зайдет... зайдет, да? Ты вид не русский?..
– Нэт! – сказал я меланхолично. – То есть - «да». Я не русский.
– Нэ чичен, э? – огромный огненный Гамлет Б. стоял в дверях купе с кейсом, бутылкой и (какое совпадение!) тортиком «Сюрприз». – Э?.. Наш будеш? Нэ чичен?
– Не думаю, – сказал я довольно обреченно и подумал, что мне польстили. И еще я подумал, что: абзац, добегался!
А уже на следующий день в мышастой «Волге», потный, с противно мокнущими ладонями, но с лицом каменным и волевым, подбородком вперед, я объезжал с Тенгизом Д. небольшие магазины, т.н. «кооперативные» ларьки, собирая поденный оброк. (Апарте: коопларек приносит до 20 тыс. руб. в день – приносит радостно и добровольно, знаю, что говорю!) Я пожимал руки разной степени оволосения и татуированности. На одной, сквозь седой пух, синим по смуглому было написано: «Альберт и Коля» и нарисовано что-то вроде солнца, садящегося в ласковое море под г. Ашдодом. (Что это значит?.. Надо бы спросить у Эдуарда К., вот выйду и спрошу! Если выйду...)
Я пожимал лапы разные, но равно мощные и энергичные. Много курил «Мальборо», все время пил (из трусости) теплое шампанское «за встречу с хорошим человеком», меня мутило. Я важно молчал, ощущая себя этаким Ипполитом Матвеевичем, шевелил воображаемыми тараканьими усами, дергал щекой. Парабеллум с запиской «Нашел оружие. Несу сдавать в милицию» и с сегодняшней датой брать в руки наотрез отказался, опасаясь дактилоскопии.
Грузинский язык я уже начал как-то понимать, как и «армянскую кошачью речь».
Очень крупных, основных, в полном смысле слова мафий – в Москве, грубо говоря, – четыре. То есть – пять. Это: Грузино-Армянская, Азербайджанская, Чеченская и Русская команды. (О пятой – напомните! – разговор особый.)
Кроме крупных и заглавных, есть еще и строчные, с прописной буквы, мелким петитом: среднеазиатские мафии, корейская, цыганская, вьетнамская, казано-татарская мафии, мелкие балто-славянские мафии, айсорская, курдская... Меньшинства представлены в полной мере.
Построены Национальные Мафии Большой Четверки (о пятой – повторяю – отдельно) – единообразно, простенько и весьма эффективно. Догадываюсь, что эта модель даже и не заимствовалась у Коза Ностра, а -– как бы естественно и натуральненько – воспроизводится бандитскими коллективами на местах от Янцзы до Британских морей и от Миссури до Яркона. По-русски говоря, это:
«Ребята» – довольно допризывная сволочь на побегушках, полушпана, – «gang-members» – («члены банды») по-лос-анджелесски;
«Бойцы» – исполнители акций, «пистолетто» по-сицилийски, «gang-bаngers»;
«Кулаки банды» – решительные, хорошо одетые юноши, основная ударная сила;
«Лейтенанты» – это уже солидняк, старше 30-ти, опытные неброские дяди, претендующие занять следующую ступень иерархии, так и есть – «лейтенанты» по-итальянски, – «big gang-bаngers»» – «большие кулаки»;
– и, наконец, – «Жулики» – «капитано» или – «original gang» – «настоящие бандиты», главы структур, «в законе», чей «авторитет» может быть оспорен лишь аналогичным, равноапостольным «авторитетом» же на Сходняке – региональной конференции относительно равных…
Есть еще Большой Сходняк. Последний такой сейм жуликов по Москве проходил в курортной, непринужденной обстановке. Решалось, «что делать с чеченцами». Они в Дагомыс приехать троекратно отказались, что было сочтено опрометчивым проступком и за что чечены поплатились, хотя прагматичная резолюция Большого Сходняка гласила, что «дело – выше национальных предрассудков». То есть – чечню прищучили не по национальному признаку, а за высокомерие, заносчивость и амбициозность, другими словами: за моветон и чтоб не залупались. Не с подачи ли заседавших в Дагомысе ослепительные, не имеющие никаких практических прецедентов успехи МВД в нелегком деле конфискации чемоданов и тюков «налички» у чеченских деньгоношей пару недель назад – триумфальное изъятие четверти миллиарда, не доехавшего до грозного аула Дудаева?..
Вообще же (вне национальной идентификации) мафии контролируют районы Москвы топографически: Люберцы – Волгоградский, Перовский, Таганский районы столицы; Подольск – Кунцево, Химки – Ленинградский и т.д.
На Сходняках присутствуют как представители больших семей (грузины, азеры и т.д.), так и авторитеты местных малых сил – корейцев, скажем, или цыган...
...Ну был! Был я у чечен. А что? Чечены как чечены. Гостеприимство их было безгранично, девушки за кадром были блондинки и звать Марусей, а кухня выше всяческих похвал...
И у корейцев был. Тихие милые люди, говорят по-русски, не повышая голоса. О чем говорят пылко и не по-русски, сказать не берусь. Впечатление в общих чертах то же: безгранично... Маруси... выше всяческих похвал...
Скушно описывать...
А вот до русской мафии не дошел. Замотался, знаете, да и любера слишком какие-то мускулистые... Хотя, по отзывам опрошенных и компетентных нацменов, – и в Люберцах правят суд праведный тоже очень приличные господа. И все у них как у людей, то есть ничего специального и бросающегося в глаза, все как у людей: те же киоски, бани, казино, скачки, наперстки, девки, толкучки, ювелирка, кафе – протекшн, одним словом.
А вот что не похоже, как легко догадаться, – это мафия пятая, пятая упорядоченная стихия, пятое колесо цивилизации, пятый пункт... Еврейская мафия. Так сказать, «наши», так сказать, «мы», «экснострисы» – «все не как у людей»...
Еврейская мафия? – Чеченцы напрягались, грузины значительно таращили глаза, армяне добавляли: «Вах!», азеры лунатически улыбались – о, еврейская мафия отличается! И структурой (отсутствуют «ребята» и «бойцы»), хотя еврейские крутоплечие ломоносы («Ну, знаю таких... нэ значительны. Ну, три, ну, их пять... Нэ любят пачкаться», – рассудительно сказал Гамлет В.) – ломоносы-евреи точечно присутствуют в основных заслуженных коллективах, не столь уж строго мононациональных. А вот «жулики»! («Они сидят на всех наших сходняках», – сказал Тенгиз Д. «И заказывают музыку», – добавил Гамлет).
С «подачи» моих новых друзей поговорил я с еврейским авторитетом Москвы.
«Геннадий Моисеевич». Женат. 43. Жена моложе на 24 года, трое детей от предыдущего брака. Старший сын – стипендиат в Стэнфорде. Образование – высшее, военно-техническое. 3 срока: соответственно 3, 4 и 8 лет (освобожден досрочно), беглый английский. Плешив, необаятелен, уродлив, очень силен физически; богат не напоказ, но, вероятно, очень богат; большой патриот Израиля (был 4 раза... в гостях и «по делам»); контролирует: казино, игротеки, проституцию, валюту, арт-бизнес, антиквариат, шоу-бизнес, пушнину, ювелирку, компьютерные сделки, дружит с богемой, меценат. Последний (недосиженные 8 лет) срок – за убийство компаньона.
– Геннадий Моисеевич, чем отличаются еврейские структуры от прочих?
– Технически и практически. И тактически. В организационном плане: мы не создаем структур нижнего уровня, пользуемся готовыми... проще нанять исполнителей. И дешевле. И безопаснее. Никаких конфликтов с властями. Все схвачено. Мы не светимся.
– А тактически, – продолжает он говорить, – вернее, стратегически мы развернуты впрямую на Запад. В первую очередь, конечно, на Штаты, Канаду. Потом – Германию. Потом – Восточная Европа. Наша сфера – от посреднической деятельности до контроля поставок.
– А Израиль?
– Ну, это само собой. Но в первую очередь – США! Наши интересы и наши деньги – там. И – выход на рынки...
– Как вы относитесь к профессиональной конкуренции?
– Местной? Чеченцы? Они нам не конкуренты. Разные интересы. Наши конкуренты – натуральные американцы, немного – итальянцы... Там. А также кубинцы и китайцы.
– Какая мафия лучше организована?
– Из тамошних – китайцы, из московских – корейцы. Между прочим, они тоже создают международные структуры. Но корейцев мало, и они слишком бросаются в глаза. Хотя как исполнители они аккуратнее всех. Дешевле и надежнее чеченцев. Но в деле – все хороши...
До свидания, Геннадий Моисеевич! До встречи!
Москва. Бутырки
Все для людей. Живу, как Данко. Надо бы – о себе. А то: что я? – все о других, о других... О иных, чужих, далеких. Скажем: я – беда такая! – поэт нелирический. Что это значит на деле? А значит это, что я истинный реалист.
Может – от другого уходит осточертевшая любимая навсегда – черновики хоть отжимай. А я с музой моей железноколонной – мы эпической поэмой судьбе-злодейке ответим - и: как новенький! Это мой принцип, а свои принципы, принципы своего творчества – я уверенно вычитываю у других...
Недавно прочитал где-то, что Д. Лукас, режиссер «Звездных войн» (обожаю «фэнтэзи»!), высказался: «Звук, мол – и это факт научный – звук, мол, в вакууме не распространяется. (Колебать ему нечего в вакууме. – М. Г.) Если в космосе чего происходит, катаклизм какой – то беззвучно. Так вот, сказал Лукас, – в Моем Кино звезды взрываются так: «Бабах!!!»
Мне, художнику каприза, обрыдла публицистическая реальность Российской Федерации. Ну что я видел и пережил за отчетную семидневку? Ну – беседовал с лидером правых – человеком безусловно понимающим, толковым и почти здравым (даже жалко, что антисемит…)
Ну – ужинал за свой счет с наоборот – левым и прогрессивным журналистом. Тоже – изрядный сукин сын.
Ну – с содроганием смотрел хронику Приднестровья и – с омерзением – комментарии к ней выслушал.
Ну, зашел на лекцию заезжего, лет двацать уже, американского структуралиста, послушать, как он, структуралист, кается публично, кается в своем опрометчивом доперестроечном неинтуитивистском прошлом. И, знаете, – народ его все-таки простил!.. Свой ведь… дуралей этот, глупая головушка... (Кстати, самое модное ругательное слово в России – «мондиалист».) Hy, пoсмотрел я фильм «Россия, которую мы потеряли». Дело мое сторона, зту Россию я не терял, но на месте потерявших ее патриотов я б не особенно расстраивался – в той благословенной кинороссии пороли бы их на конюшнях.. А после зачтения цикла «Средневековая ивритская поэзия в переводах М. Генделева и П. Криксунова» был мне задан вопрос: каково нам (М. Генделеву и П. Криксунову) будег теперь жить под «гнетом всякой социалистической сволочи?» Ответил.
Что еще?.. А! Вот, в глаз дали у ларька. Дело было так. Подхожу к киоску. Написано: «Агентство печати “Новости” и “Подписывайтесь на "Сельскую молодежь"”»! Продают, тем не менее, мороженое. И очереди чет. Я – «пломбир, – говорю, – один». И тут меня с окошечка сносит. Бабища – хороший центнер в упаковке. Я ей, мерзавке, вполне не брутально говорю: «Мадам, – говорю, – я стоял. Моя очередь. Не надо локотком…» А она меня взглядом смерила и неожиданно пискляво: «Пидарас!» И – бац. В глазницу. И что делать? Интуристу? Ну что, что делать интуристу, русскоязычному поэту и Президенту ИЛК в изгнании? А то, что оправдываться я не стал, вот еще унижаться. Пломбира расхотелось начисто. Глаз заплыл.
И обратился я к природе, к Матери Природе, ища успокоения и единения по Просветителям и Руссо. Пошел в зоопарк.
Во-первых, чтоб прекратить истерику.
Во-вторых, от неожиданности.
В-третьих – давно не был я в зоопарке. Особенно в московском. Подлинному настоящему, природному писателю псевдочеховской закалки или натуральной хемингуэевской выделки полагается обожать детишек и зверей. Младенцев и собак. У меня – не получается. Не то чтобы ненавидел, но люблю умеренно. На картинках, в муляжах, в виде игрушек, плюшевых мишек. Это у меня с собственного детства. Помню, в собственном детстве огромным, формирующим душу Миши Г. событием-потрясением было то, что звери какают, и очень сильно.
И опять же – гнусно, исходя из гуманистической традиции от Тарзана до зеленых, – гнусно развлекаться, глазея на зверя в неволе. На зверя предписывается смотреть в его собственных условиях. Смотреть из фауну на воле – я тоже как-то не рвусь. Взять, к примеру, того же дикого кабана (это я подумал, уже наблюдая зверушку в вольере). Ну что хорошего? (Между прочим, я наконец понял, почему древние хорошие евреи не любили принимать его в пищу.) Что хорошего встретить кабана во время перипатетических прогулок наших в садах Сахарова? Или – соседа его – овцебыка? Или зубряка в Рехавии?
Нет, не получится из меня писатель-почвенник – не люблю, не чувствую Природу. Даже родную Теву. Помню, самым сильным впечатлением, когда лет десять назад водила меня моя дочь Талька в Библейский зоопарк, что в Ромеме, – самым сильным впечатлением от Zoo было зрелише хасида, который перед вольером с разнежившейся юной гиббонкой пытался всего своими двумя руками закрыть любопытные многие глаза всему своему хасидскому выводку. Он терял самообладание, и рук его на всех бледных бритоголовых мальчиков с нежнейшими шелковыми пейсами – рук у бедолаги-папаши не хватало. Хотел предложить свои. А с чем, о читатель, можно сравнить самообладание юной гиббонки?!!
Но это «Детство». А ведь и в «Отрочестве» меня дважды обижали «Детки в клетке». Натерпелся. На меня плюнула то ли лама, то ли гуанако (безгорбый, как выяснилось, верблюд; что, конечно, многое объясняет). И орангутанг отобрал шапку-ушанку моего друга Женьки, когда я пытался с помощью этой ушанки привлечь внимание матерого рыже-седого самца, размахивая шапкой друга перед прутьями. Движение, которым самец выстрелом неимоверной руки снял в воздухе ухо, выхватил головной убор и сел на него, – было это движение – жестом мастера и молниеносно. Шапку гоминид не отдавал, несмотря на на какие уговоры, только мигал гоминид на наши с Женькой танцы перед вольером. Возврат шапки (Жека уже рыдал) стоил нам всей налички двух пионеров-хорошистов на весенних каникулах, врученной в качестве мзды. Возвращенный служителем обезьянника (похоже, оранг был «в доле») головной убор был в таком виде, что хотя мы и постирали его в водосточной трубе, но все равно были вынуждены его выбросить, соврав, что шапку отобрало хулиганье. Отобрало в честном бою. И для правдопобия Жека посадил мне, с моего согласия, реалистический синяк. Поэтому в зоопарке мне, как правило, не нравится.
В молодости, в моей медицинской практике, практике молодости – запал мне в душу фельдшерский диагноз: «укус коня» (город Чебсара, Вологодской области). Укус коня! Нет, не люблю животных.
Сразу скажу, что мне очень понравилось в зоопарке московском. Конечно (прямо при кассе), мне понравилось предложение помочь Фонду животных России. Пять рублей с вручением удостоверяющего значка, что, мол, уже помог. (На значке был орел. Двуглавый. И никаких письменных комментариев.) Далее мне понравилось приобретение бесполезного – и тем особенно ценного – сведения (полезные сведения, как сейчас выражаются – «по жизни», по моей жизни, как правило, оказываются устаревшими). Сведение: касатка – это, оказывается, гусь. Гага. Тега. Гусик. Но на вид – чистое дело – гусь: Fnasfalkata, отряд – гусеобразные, семейство утиных. Я был потрясен!
Дальше, по порядку экспозиции. Понравилось зрелище, как московские слоны (разлученные на предмет нежелательной начальству случки) обмениваются поверх барьера хоботами. Хотя, по-моему, – это были самки. Поразительно!.. И удивительный факт – у слонихи на лбу растут редкие, безумные старушечьи волосы. Понравился мне и енот, по виду мой ровесник. Уже порядком мы с енотом порассматрнвали друг друга, когда я за плечом услышал тяжелый перегарный вздох. И – обернулся. «Ну до чего довели народ!» – ища встречного понимания, сказал неопрятный дяденька. С таким же значком, как и у меня. Я расстроился. «Вид у фауны, конечно, ужасающий... облезлый... обдрипанный – но нельзя же так, – то ли сказал, то ли подумал я, – все образуется... реформа Гайдара... не пройдет и полгода»… Енот, по-моему, разделял мой оптимизм. Он был иностранец – канадский енот-полоскун...
Очень мне приглянулись, само собой, мишки, ведущие себя как цыганята в переходе метро «Парк Горького».
Об их обезьяннике хорошего не скажу. Наш обезьянник не в пример лучше. Веселей. Бойчей. Побогаче. Реплику типа «Смотри, Галина, что красножопый, блин, выкобенивает! Обоссусь!..» – у нас не услыхать. Пока.
Не понравился мне и леопард, «обитающий (в т.ч.) я в Палестине»… (подчеркнуто). Его челночные передвижения вдоль решетки напоминали мне какую-то странную штудию самозадуривания, аутоукачивания, вроде мерного биения башкой о стену… О, палестинский наш леопард!..
Но что мне зверей описывать, метафоры им выковывать! Это после классического бестиария! После Хлебникова да Олеши! Куда мне, русскоязычнику, до их русских метафор! Например, бегемот. Какие метафоры?! Мне бы репортерское какое мелкое наблюденьице, как, например, московский овцебык ест фанеру за отсутствием в загоне иной целлюлозы. Или – описать свой трепет за невинные детские пальчики, просунутые сквозь прутья к жвачным. Жвачные ведь тоже жевать хотят! (Вот, говорят, когда в Татарии насаждали неправоверное свиноводство – так там свиньи были тренированные, поджарые, объедали протекторы, высоко стояли свиньи на жилистых, беговых своих ногах, а случалось, и огрызались через плечо, когда, возвращаясь из мечети, норовил их пнуть по каждому крестцу каждый татарстанин). Страшно было за детские пальчики…
И еще отмечу некоторую неловкость при виде надписей «Животных не кормить!!!» Написали бы еще: «Ешьте паюсную икру!»
Поэтому, обнаружив вольер «Дирекция», я равнодушно прошел мимо. Хватит с меня начальственных брифингов. Свои глаза есть. Сам вижу.
Змеи были на ремонте. В львятнике – перестройка. Крокодилы на гастролях. Воробьев, действительно, было много – изобилие.
Мне претит антропоморфизм – желание навязать или разглядеть, а чаще приписать нечто человеческое нечеловеческому. В этом есть что-то от пропагандистского сионизма...
Претит мне и басенный, бессовестный зооморфизм – желание увидеть в каждом начальнике орла или, на худой конец, – осла. Давайте раз и навсегда договоримся: есть люди, есть звери, есть гады. Ну и то, что в Москве интурист – это не людь.
И последнее. Об орлятнике. Орел, между прочим, в вольере, одноглав. Левое и правое крыло у него соответственно слева и справа. Плотно прижаты к туловищу. Голова под мышкой. Ест мясо. Охраняется государством.
Не очень чтобы бомонд – у себя на родине, в славном городе Льеже, на вид – чистой воды старушечка-таранька, по происхожденью из «дипи», т.е. второй, пооккупационной волны русской эмиграции, вещает: «Мы – момент! – бистро втянем, как говорится, брюховой пояс и станем вращать ногайми...» И вращаем семидесятилетними ногайми. Она «учит здоровиу». Она больная. Она сумасшедшая. К ее услугам 1-й канал ЦТ. Она учит жить Россию. «Здорово, с Богом и физично». У нее много поклонников.
Вообще – сумасшедших.очень много. Достаточно зайти в гастроном и – ап – напарываешься на психа. Он и попоет, и чечетку оторвет, и частушку расскажет – под поощряющими взглядами продавщиц. И очереди, добреющей буквально на глазах. Россия любит и ценит своих психбольных.
Безумный, в неподдельных опорках и аутентичных струпьях, влекомый милицией с глаз долой, – вырывается, выкидывает коленце и влезает на Лобное Место. Он хочет прокричать пророчество японской промышленной делегации. На спине у юродивого – тех еще времен, огоньковский портрет Маленкова, заботливо подклеенный пожелтелым уже целлофаном. Мент вежливо улыбается японцам, объясняюще крутит у виска. Подначитанные в русской классике японцы внимательно смотрят на психа. Красная площадь с надписью «Курить воспрещается».
Троллейбусная контролерша с места и без подготовки как завизжит о «кровь за вас – сучат – еще в финскую (кампанию) проливала!». Визжит, а с губ летит подлинная розовая пена.
– Вы какого знака будете? – первое, о чем спросили меня в Институте философии АН.
Титул вопрошающей был то ли завсектором, то ли что, а в ней самой горела и синим сухим спиртом потрескивала клиническая истерия. Два имбецила в подземном переходе продают флажки «Смерть Гайдару» и «Миру – мир». По радио битый час интервьюируют слышащих голоса. Они, слышавшие, рассуждают о заре новой мировой эры и НЛО. И то и другое над г. Магнитогорском имеет место быть. Почти тот же текст (правда, о Воронеже) мне, по расположению и доверительно, изложил очень уважаемый в СНГ и ЦДЛ литератор. Истомленная дева в белом на Арбате демонстрирует стигматы. В солидном научном центре мне сорок пять минут излагали теорию о «захвате России еврейско-марсианской группой “Марсо-мессиане”» и предлагали и даже подзуживали «задать какой-нибудь профессиональный вопросик, а?». А я все время думал, что недурно было бы взять у них у всех анализ мочи на кетоны...
Устал. Это все Полнолуние. Рядовое душное булгаковское полнолуние. Морок. В морок хорошо московской июльской полнолунной ночью прочесть какое-нибудь популярное издание. Какое ни на есть, но для народа, без затей. Что-нибудь здоровое. В полночь. Газету «День», например.
Очень хорошая газета. «Газета духовной оппозиции». Идущая нарасхват и по коммерческой цене газета! (Любимые авторы Роберт Давид и Эдуард Лимонов!) По секрету скажу, что Роберт Давид – это наш знакомый Изя Шамир, а Эдичка – это теперь министр чего-то там грозного в правительстве Жириновского. Выходит газета тиражом 95 тысяч экземпляров, в две краски. В редколлегии – В. Распутин, А. Невзоров, В. Бондаренко и И. Шафаревич, Ю. Кузнецов и С. Куняев. И другие уважаемые писатели и академики. А дальше – цитаты:
Страница первая. «Табло»: «Как и следовало ожидать, главарь временного оккупационного правительства Б. Ельцин ничего фактически не получил в Мюнхене от своих хозяев». «День» – Континент (обзор международных новостей). «Израиль»: «Газета “Джерузалем пост”, омерзительное сионистское издание, ненавидящее не только фундаментализм “враждебных евреям”, “гойских” народов, но и свои собственные древние традиции... Иоссаф Гоэль, обозреватель “Джерузалем пост”, с негодованием и пафосом типичного “демдоносчика” из “Столицы” или “Курантов”, сообщает, что “Эда Харедит”... поддерживает Организацию Освобождения Палестины и отказывается использовать израильские деньги, изготавливаемые сионистами...»
Вторая страница. Диалог А. Проханов – О. Трез «Остановленная цивилизация». Трез: «Русский суперэтнос ныне лишен системы, гигантской организационной, политической, военной, технократической структуры, что возводилась десятилетиями ценой невероятных жертв. Его (суперэтноса? – М. Г.) панцирь расколот, стальной шлем разбит, оружие выпало из рук, союзники и сателлиты отвернулись». Проханов: «”Кольца Сатурна” – это эзотерическая система, социум в социуме, сверхплотная элитная среда, предполагающая интенсивную трансплантацию с Запада, из Америки, людей “третьей волны” эмиграции. Они укоренены в той цивилизации, но, рожденные в лоне этой, хорошо ее знают. Они должны создать, массово вернувшись, своего рода инкубатор, генерирующий новый истэблишмент, новый слой конструкторов. Этот проект существует реально, лежит в столах...» Так и поговорили.
Дальше. «Ключ управления миром», Александр Дугин, «Россия – родина Архангела»: «Пока Россия стояла, “катехон” души удерживал сына погибели от последнего эсхатологического разбоя, не давал Антихристу начать свою зловонную проповедь – проповедь комфорта и благополучия, царящих на дне колодцев западного изгнания...»
Конец цитатам. Хотя нет, еще не конец. «Отряды Князя Мира сего уже наводнили пространство нашей страны, а наши рати еще только собираются. Враг рода человеческого – мастер менять обличья, но его можно узнать по плодам его деятельности: пышное цветение всегда оборачивается пустоцветом. Сегодня он явился в обличье Международного валютного фонда, безжалостно обкрадывающего нашу родину». Это из статьи Владимира Марочкина «Товарищ Сталин, вы отец “металла”». Под анонсом: «Рок: русское сопротивление».
Вот вы говорите – работа на выезде. Вот вы говорите – загранкомандировка. А ведь так и умом повернуться можно. И когда мне стало особенно тяжело, поехал я в город Нижний Новгород, на большой реке Волга, где у меня было ровно два сильных душевных переживания. Переживание номер один: я погрузился в великую Русскую реку и вышел из нее слегка загрязненным, на мне висел контрацептив. На плече. Ночное купание. Очень смеялись.
Переживание номер два: ко мне подошла пожилая еврейская женщина – дело было после моего чтения – и спросила: «Вы обратили внимание, что делается? Ужас!» Я ответил: «Обратил. Ужас». – «Так что же делать?» – спросила она. «Моя дочь пишет, что у вас еще хуже». – «А сколько времени ваша дочь в Израиле?» – «Месяц!» – ответила престарелая дама. «А меня там, – сказал я, – уже три месяца нет». И подумал: неужели за два месяца настолько... нет, не поверю. Для того чтобы довести так страну – нужна эпоха...
На обратном пути из Нижнего в Москву я учил наизусть стихотворение Иосифа Сталина, опубликованное в том же номере «Дня»:
Стремится ввысь
душа поэта;
и сердце бьется неспроста;
Я знаю, что надежда эта
Благословенна и чиста.
Москва – Нижний Новгород – Москва
Во-первых, меня обокрали. Возвратясь на съемную квартиру, я определил дефицит: вся долларовая наличность энд пиджак.
Я теперь точно знаю, что определяет поведение интуриста и эсквайра в далекой завьюженной Московии. Пиджак.
У меня их было два: твидовый (на выход) и смокинг (на вынос). Смокинг на момент покражи был на мне и отлично сохранился. Сидит как влитой. А мой любимый твидовый – о, мой любимый твидовый! – внутри которого пребывая, я даже сам себе казался тем, кто я есть на самом деле, – незаурядным, маститым политобозревателем средних лет, посасывающим мундштучок, между делом обсуждая нюансы тонкой политической игры Руслана Имрановича с селектированными, наиболее высоколобыми и яйцеголовыми из аборигенов... Эдакий матерый политолог, в меру циничный, не толсто шутящий, нет-нет и позволяющий себе прокатиться по собственному, израильскому политистэблишменту, но в меру, в меру...
И все потому – что твид.
И на тебе! Уперли. Стырили. Со взломом. Украли облик.
Никогда в жизни не чувствовал себя глупее, нежели наутро после экспроприации, стоючи в злой русской очереди за покупками: в руке авоська, в зубах чек («Девушка, пробейте два масла!»), сам в смокинге. Хорош собой необычайно.
Приблизительно так же я себя почувствовал бы на рынке Махане Йегуда, в хамсинный полдень, подобно кокетливо экипированный...
Однако на родине как-то обошлось, пронесло. А на выезде такая вот проруха!
Ну куда пойдешь в смокинге в г. Москва, Московской области! Правильно! На презентацию. И пошел я по презентациям. Ужинать на халяву. Правда, хорошее слово – «презентация»? Презентацией сегодня именуется буквально любое действие, сопряженное с большой выпивкой и жратвой: освящение мечети, закрытие сезона, открытие декады, выпуск альманаха, юбилей борделя и основание товарищества на вере. Начиналось все даже интеллигентно. Первая презентация, на которую повез меня сострадательный коллега Андрей Андреевич В., была презентацией новой книги друга моего Генриха Сапгира. Издание Сергея Ниточкина. Там же, под звон пластмассовых одноразовых стаканюк, продавался этот однотомник – «Черновики Пушкина, Бупарев и др.». Художник Л. Кропивницкий. 200 стр. В твердом переплете. Книга – «настоящее издание отпечатано в количестве 537 нумерованных экземпляров, нумера 1-12 с приложением оригинала рисунка, нумера 13-37 с автографом авторов...» Цена простого экземпляра – 10.000 рублей. В футляре – 36.000 рублей. И наконец, с приложением графики – 100.000 рублей. При мне приобрели около полуста книг разного достоинства. А вы говорите… Ниточкин уже издал аналогичную книгу – «Свечи во мгле и несколько песенок...» Г. Айги (худ. И. Волох), а к печати готовятся: И. Холин (В. Пивоваров), Е. Рейн (А, Харитонов), А. Еременко (А. Смирнов), Б. Ахмадуллина (Б. Мессерер), И. Жданов (А. Смирнов).
А ведь моя новая книга «Праздник» стоит на родине всего 25 жалких шекелей! Но хватит заниматься беззастенчивой рекламой.
Продолжим: презентация журнала «Пентхауз» на русском языке!!! Ах, какая демстрана несытая Россия!
Небольшой Большой зальчик. Скромного хаммеровского центра. Накрыто тыщи на полторы. В смысле едоков тыщи на полторы. Незатейливые столики: ананасы, бананы, смирновская, марочные коньяки, красное шампанское... На икру глаза б мои не глядели... На сцене, на фоне монументальной безвкусицы с паром и шестеренками, после скучной торжественной части отсияли звезды эстрады (под фоно-граммочку) – Пресняков, Титомир, Вайкуле... (Вайкуле действительно большая артистка. Я впервые видел ее на сцене – впечатляет.) Оправдания не ожидались, то есть наоборот, ожидания не оправдались – модели, в естественно-модельном состоянии (без лифчика и вообще без ничего), публике предоставлены не были. Разочарованная публичка напилась вдребезги. Многие присутствующие позабывали в гардеробе куртки, зонтики и имя-отчество жен. Жены стайками зло курили в вестибюле. Я очень веселился.
О следующих презентациях рассказывать неинтересно. Ну, еще более помпезно. Я, например, прослушал средний концерт в стилистике «Голубой Огонек» с участием... ну, да что я буду их позорить, мастеров искусств, называя поименно. В общем, от 50 до 1000 долларов за выход. И еще более «богато». На 300 человек выдавали устриц и коллекционный мускат. Презентированная некая Холдинговая фирма – три брата-ушкуйника из Казахстана. В «Президент-отеле».
С последней презентации я под утро грустным пингвином пер пешком через мокрую пустую Москву. Грабителей я не боялся. В кармане у меня было долларов – два в свободно конвертируемой валюте...
Апропо: ананасы на пентхаузовской презентации оказались пустыми. Кто-то подогадливее – вероятно, из обслуги – аккуратно выбрал сердцевину.
А в остальном – хорошо живут на Москве. Только очень долго.
Недоброй памяти Давида Кореша и гаммельнского музыканта посвящает автор
Эта девица вышла на меня в подземном переходе, вышла в лоб, на бреющем, и оказалась лицом к лицу – отшатнуться я не успел. А было от чего отшатываться: я автоматически сам выговорил диагноз «кохексия», крайнее истощение, и очевидная психопатология. Да чего там! – явно зонтиком в голове помешанная. Сначала я обратил внимание на лицо, щеки черепа. Волосы, которые казались седыми, – просто грязные. Белые одежды. Из серой кисеи. Голые руки с огромными локтевыми утолщениями. Тусклые глаза. Вероятно, так при ближайшем рассмотрении должна была выглядеть смерть. Может, и моя – позднее разберемся. В общем – девочка как девочка, лет 15, строгого режима. В одной грубоватой конечности монстриха держала пачку прокламаций Белого Братства. Вторую несла на отлете. За спиной висел ветхий вещмешок – солдатский сидор, времен Брусиловского прорыва, набитый соответствующим культпросветом. Знаю ли я, что конец света назначен на 24 ноября сего года?
«А как же! (Надо бы не забыть, записать в дейбук. А то голова дырявая! – вспомнишь потом, скажем, в декабре – стыдоба! – родной конец родного света прошляпил, никого не поздравил с этой красной датой календаря – как теперь людям в глаза смотреть!) Именно двадцать четвертое, именно ноября».
Девушка-пророчица с интересом на меня посмотрела. Меня передернуло.
Хочу ли я «приобрести литературу, которая всего меня перевернет?». Конечно, безусловно! А то «не хотеть»?! Как можно. Верую ли я в Юоанна Свами? Господь с вами, милочка, ну кто из здравомыслящих людей не верит каждому высказыванию Юоанна нашего дорогого Свами? (он же «Адам», «Иоанн Предтеча» и Кривоногов Юрий Андреевич, будущий отец маленького нашего Христа Юсмалоса, это который родится внечувственно от Марины Цвигун, 1960 г. рождения, она же «Мария Деви», она же И. Христос и Богородица и Саваоф в одном лице тов. Цвигун, бывшей инструктора райкома комсомола, агитатора и политинформатора). Папа же Христа Юсмалоса («Юс» – имя по родителю – Юоанну, «Ма» – отчество по маме Марии Деви-Цвигун и «Лос» – планетарный, елы-палы, Логос на птичьем языке Белого Братства). Тов. Кривоногов Ю. А. – бывший фрезеровщик, кандидат технических наук и бывший директор научно-исследовательского института ATMА – папа Юсмалоса – мне, московскому обывателю, представлен лично не был-с – в бегах-с воплощение Адама, Иоанна и к. т. н., в бегах и, по всей видимости, за пределами СНГ, откуда руководит пророческой и финансовой деятельностью своего на паях с Дэвой Марией огромного (по некоторым данным до 60-70 тыс. адептов) предприятия. Ибо пышет от действа сего сакрального весьма жаркой уголовщиной: киднеппингом, наркотой, шантажом, баловствами с психотроникой. Дикая пропаганда способа спасения по Кривоногову-Цвигуи свела из дому толпы подростков (наподобие подземной пророчицы), изуверский устав секты калечит детей и впавших в детство бывших советских людей и приносит вполне реальные доходы... в свободно конвертируемой валюте в частности.
Правда, одно приятно – мама Дэви и 12 апостолов твердо обещали 21 ноября этого года наложить на себя руки во искупительную жертву за грех человечества. Однако у МВД России есть данные, что гекатомба не ограничится 13 психами, а к суициду подключатся наиболее сознательные из низовых коллективов. Похолодеешь.
А вот если наскучит учение Белого Братства, можно поднять уровень духовности в конкрурирующих организациях.
Рекомендую Богородичный центр, периодическое издание которого «Рыцарь Веры» мне всучили за недорого в другом подземном переходе тоже вполне изможденные и святые личности. В принципе столь же дегенеративная ересь, столь же чудовищные правила поведения в миру, людоедская психология... Однако, и это утешает, газета «Рыцарь Веры» выходит в свет на денежки российского министерства обороны и пожертвования структур Военно-Промышленного комплекса!..
(Обхохочешься, коли принять к обшему сведению, что и научно-исследовательский институт души зарегистрирован официально в г. Киеве не как общественная организация, но ках научный центр!) А вообще, по сообщению «Вечернего Петербурга», Богородичный центр – это «профсоюз». При московском муниципалитете – профсоюз?
Ну не верите в святое дело богородицыно – ваше дело!
Но не верить в Христа Виссариона и апостола его Редькина из Минусинска? С ума сошли? Все да, а вы нет?! Тот же «Вечерний Петербург» со вкусом повествует о грандиозной драке между сторонниками двух Иисусов «в авторитете» – Иисуса Виссариона и Иисуса- Дэви Марин – в каком-то доме культуры.
Но в конце концов вера – дело выбора: не хотите адаптированного Христа? Пожал'ста! Огромый выбор! Сейл! На самый изысканный вкус, за недорого: манихеи (да-да! Настоящее манихеи со штаб-квартирой в Подмосковье и воплощение Мани во плоти по фамилии Ахметдинов), общество сознания Кришны (штаб-квартира в Усть-Ижоре под Петербургом), лобнорцы (вообще какая- то запредельная белиберда в стиле Бо со штабом в Каменце и битьем в барабаны из меха, камланием и прихлопами), шамбалисты черные, шамбалисты белые, сатанисты (с, как поговаривают, – жертвоприношениями не вегетарианского свойства), мунисты, держатели покрывала Кали, митраисты (!), абсолютно нацистски отчетливые венеды (г. Санкт-Петербург, Ленинградской обл.)...
Конечно, в общих чертах все понятно, многажды писано, многократно описано. Всплеск мистицизма сопутствует периодам социальной дестабилизации. Однако, при всей очевидности практики, поневоле задумаешься: а с чего это МО или ВПК спонсируют дикие секты, явно неправославного, а чаще и откровенно сатанинского свойства? О спонсорах венедов из известной организации болтают давно...
Но это так, к слову. А пока...
А пока президент России Б. Н. Ельцин отказался визировать закон о запрете миссионерской деятельности неправославного характера в Российской Федерации. (При этом политики обожают ссылаться на практику Государства Израиль как позитивную с точки зрения охраны интересов господствующей государственной религии.) А пока – иерархи русской церкви во главе с самим патриархом всея Руси паническими голосами взывают: одумайтесь, люди православные. А пока – начато уголовное преследование Белого Братства силами министерств безопасности и МВД России, Украины, Белоруссии, Молдавии...
В общем, я ей говорю, девочке этой: «Слушай, ты, дитя подземелья! Шла бы ты домой к родителям котлетки с макаронами трескать да чай с батоном… А то посинела вся от святости и энтузиазма».
А она мне: «Сгорите вce, и воскресения не будет!..» «Когда гореть-то? Двадцать четвертого, говоришь, ноября? (Еще раз повторяю, надо бы не забыть...) А в котором часу?..»
Святая девушка отвернулась и пошла босыми ногами по харкотинам перехода. Я для нее не существовал. Я пошел по ступенькам на волю и свежий воздух, привлеченный идиотской музыкой сфер и прочим пением. Там выплясывали вокруг себя кришнаиты. Рядом невозмутимо сидел на раскладном стульчике здоровенный тип с кружкой, опечатанной амбарным замком и справкой «На восстановление Храма Христа Спасителя». Я подумал и почти без колебаний пожертвовал. Рублей тридцать.
Но – прежде чем перевести дух – процитируем на посошок художественное стихотворение-прокламацию стилистики (ох, чует мое сердце-вещун) инструкторши райкома комсомола, процитируем розданное мне пособие по прозрению:
В Занебесье, Открытое Мною,
Белым Птицам – свободный полет!
Станем мы с тобой болью одною,
Когда грех твой Меня разопнет...
О, открой свои вялые вежды,
Окропи (-ка! – вставка переписчика. – М. Г.) их ливнями слез!
Пусть прозреют слепцы и невежды
Бог – Мария Дэви Христос!!!
И все было бы смешно, когда б не мальчики да девочки, обещающие во Имя и во Славу этой графомании руки на себя наложить. 24 ноября 1993 сего года...
То, что средний израильтяннин (сабра, полусабра примитивный, задрипанный, ватик грязный, абориген и т.д.) – лох (простак, мужик, фрайер, шляпа и т.п.), столь очевидно, что в доказательствах и потребности нету и – не предвидится потребностей. Посудите: в условиях теневой экономики не вертелся, гражданства у него никакого – то есть, как правило, одно, израильское, и хотя, казалось бы, у него, туземца, должно быть за всю жизнь схвачено – толком и армию закосить не может, как маленький. И по-русски ни бум-бум. Дебил. Не делован, не хитрован, не маланец, не аид - чукча полная, вот что я скажу! Руки не дошли до ума довести ихнюю Израиловку. Все время приходится на РФ отвлекаться, но даже просвещать местных ломанешься – без толку, им все по барабану.
А в Россию когда сабры наезжают, вообще как дети, воще-е! Не секут, не врубаются, на местности не ориентируются. Лох – он и есть лох.
Вот, скажем, Хаим Гури. Местный интеллигентный человек. Классик. Матерый. Поэт. Книг – на одном иврите – штук двадцать, не говоря о переводах на европейские и даже малоросский. Папа его с мамой из России опять же, а никакого голоса крови. Казалось бы – приехал в Россию в составе делегации израильских писателей на московскую книжную ярмарку в 89-м году: живи – не хочу! Или – второй раз (необучаемый он какой-то, что ли?) – в 93-м. Тот же эффект! Дитя малое. Хоть с ложечки его корми! Так он не ест с ложечки! А еше фронтовик! Не ест, очевидно: почему, говорит, в буфете отеля интуристского ножей и вилок нет, а только ложки столовые алюминие-вые, с пробитой особым чеканом рукояткой? И выдают по одной на все про все: для употребления кофе, салата оливье, лососины, балыка и тортика? Кускового. Внутрь. Я ему объясняю – это устроено, говорю, чтоб вы, Хаим Гури, лауреат «Прас Исраэль-89», ценной посуды не слямзили, и для того же – ежу понятно, Хаим, – «взымается залоговая цена за чашки», 285 руб. (?) за 1 шт. И сие еще по-Божески, говорю, вон в Нижнем Горьком, в уличном пивбаре, за бокал 800 с рыла в залог брали... Цените, говорю, доверие, оказанное иностранному лоху администрацией интуристовской гостиницы четыре звезды, как у капитана пожарной охраны.
Вообше Гури ничего, усидчивый... Я помню, как он приобретал закалку осенью 89-го. Я его еле отморозил после транспорта в ЦДЛ... «Экологически чистый картофель будет отпускаться членам Союза писателей по предъявлению членских билетов»... Перевел я писателю дословно и сладострастно. По-моему, он не ест теперь даже чипсы, в рот не берет. Хорош был – из педагогических миклухо-маклаевских соображений – наш уникальный загул в ресторане «Пекин»... Что доводило Гури до пены – это скорость обслуживания его, Гури. «Я не могу тратить на каждый обед 3 часа! У меня культурная программа! Они что, дети проститутки, – телятину выращивают для каждой отбивной?! И селедку – ловят?!» Рекорд официантского спринта (мы с ним, натощак, посчитали, отхронометрировали): 28 минут до подачи первого салатика. А что? Мне лично «Пекин» по душе пришелся. Очень экзотично, китайские палочки с занозами. В конце, на десерт, я предложил официанту помыть посуду, чтоб вполне по-семейному и чтоб мы в долю вошли от прибыли. (Официантский «тип», чаевые сверх счета рекордного процента, – 69 процентов. На столько нас обсчитали. Верней – пытались обсчитать...)
Многое, почти все – потрясает сабру непуганого в Москве. Беженцы в переходе подземном – и на первый и на последний взгляд – цыгане как цыгане, с цыганятами, а исходя из плаката на английском языке – жертвы армянского землетрясения. Обошлись сравнительно дешево – 2 доллара добровольного пожертвования (чтоб над цыганами земля не тряслась) и покража недорого фотоаппарата.
Очень понравилось Гури в гостях у одной младшего научного сотрудника, моей однокашницы, инженера-химика. Библиотека там наследственная – тыщ на шесть корешков, от папы оставшаяся (друг Ахматовой был папа, профессор математики), хозяйка на двух языках щебечет не запинаясь, из окон – вид на Михайловский замок в щель над банками с домашним консервированием сервирован. И ежемесячная зарплата младшего научного сотрудника – 7 долларов – а что, вполне на трех неработающих (иждивенцев) за глаза и за уши.
Добила-таки друга моего и коллегу, полковника и национального поэта и, как оказалось, большого поклонника циркового искусства – громадная, церковной стилистики кружка «на пропитание барсуков» на якорной цепи циркового вестибюля. (Как барсук на иврите, я не знал, пришлось телефонировать в посольство Государства Израиль.) После чего я это сразу же опять забыл.
Но нельзя не отметить и тот факт, что Россию очень украшает присутствие израильских туристов.
У меня выбил слезы и острый припадок ностальгии эффект вопля «Шигаон!» в Храме Василия Блаженного
И оптовая закупка «бабушек» йеменитской семьей на Волхонке.
И приобретение с рук одним членом МЕРеЦа ордена Красной звезды с лотка.
И ответ на мою обмолвку у киоска иа Белорусском вокзале. «Слиха, кама оле бакбук водка-лимон?» – «Альпаим», – сказал мне небритый продавец. Не покосившись.
А сколько хлопот и неприятностей перепадает на долю работников посольства, должных обеспечивать пожелание знатных гостей «припасть к корням» – навестить родину отиов и дедов. Поскольку родина отцов и дедов обычно приходится на микроскопические дыры Волынщины, Гомельщины и Полесья...
Пол-посольства поседело, когда одна крупная партдама посещала райточку под Ровно, желая обязательно соблюдать кашрут и плохо перенося автопробеги по шляху – ее, видите ли, укачивало на выделенной на этот предмет ровненской администрацией «Чайке».
Первое, что потребовала показать член кнессета трех созывов, – это местного раввина. В совхозе «Путь Ильича». «Здесь должен быть раввин, мне мама рассказывала». (Раввина ей нашли и шойхета. Могут же, если хотят...)
«Выучили вы хоть одно русское слово?» – осведомился я в «Шереметьево-2», перед очередным отлетом домой, у платиновой бизнес-леди, заехавшей аж в город Бельцы в тяге припасть к корням. «Епт-тать!» –внятно выговорила гверет Циля.
Но в общем-то мои хронические соотечественники ведут себя в Руси как все нормальные не местные люди – балдеют израильтяне израильского происхождения от трех основных московских аттракционов. Правда, шалеют легче швейцарцев и голландцев (где-то 4-5 место среди доразвитых стран), но несравненно громче и эмоциональнее.
Аттракция первая, пресловутая российская халява в пересчете на доллар. Об этом – несказанно низких ценах на шапки-ушанки из собаки лайки, на лайковые перчатки с раструбами из енота и на самовар из горностая для пинат-охеля – принято говорить в полный голос, с артикулированными айнами и в лексике шука Бецалель. Кричать лучше с одной стороны Калининского на супротивную, пользуясь звуководами подземных переходов. Публика признает в беседующих давно знакомых лиц кавказской национальности и одобряет покупки.
Аттракция вторая: радость узнавания. Каждая встреча израильтян вне родины напоминает прибытие героев Энтеббе. Похлопывают друг друга до гематом и лобзаются до синих засосов. После чего без интервала приступают к аттракциону номер 1 (см. выше).
Аттракция третья: ликование в аэропорту «Шереметьево-2» при посадке на обратный самолет. Последовательно выполняются вольные упражнения второго и первого аттракциона (см. еше выше).
Желудочные расстройства, проистекающие от единовременного съедения 7 ужинов по цене 1-го («Вы мне не поверите, и сальмон; и… как это по-русски, бехаяй, – “семга”, ве кавьяр – мамаш грушим, бехаеха!»), – желудочные недомогания почти всегда излечиваются без последствий, что служит предметом интереснейших рассказов, бесконечных и сопровождаемых слайдами города Бельцы у мехового самовара в погожий хамсинный денек на улице Гиборей Исраэль.
P. S. Самое удивительное сведение, ввозимое контрабандой мимо таможни аэропорта Бен-Гурион, это то, что Россия гораздо больше Израиля. Аваль, харбе антишемиют!
P. P. S. Лох – он и есть лох.
Мешок на голову мне решили не надевать. Из уважения к иностранно-подданному. Пожалуй, зря решили не надевать, потому что череп болел у меня страшно. Знаете, почему в условиях российской глубинки не выживают инструкторы кибуцного производства, коммивояжеры «купат-холима», резиденты Мосада, руководители хоровой (танец есть такой – «хора») самодеятельности холодного сохнутовского производства, поэты-переводчики с ашкенойзис и прочая засыльная израильская шелупонь?
Правильно! Потому что с Ними – надо пить. А пить, как Они, – мы не способны. А если с Ними не пить, то как с Ними разговаривать? А пьют Они все. Так вот, череп, говорю, болел.
– Значит, так, – шепотом сказал мне местный главный негодяй поволжского масштаба, – тебе нужен А.! (Здесь и далее я буду именовать – исключительно от ужаса, фобоса и деймоса – искомого мной, оч-ч-чень серьезного человека иностранной, лучше латинской, литерой А.) Но имей в виду: А. – не прост. К нему надо подкатиться. И не дури, а то исчезнешь.
– И многие исчезали? – поинтересовался я весело.
Пока местный крестный отец молчал и сопел, веселье мое таяло и капало на смокинг... Мы многозначительно – глаза в глаза – выпили фирменного – ресторана «Синдерелла» – разведенной сивухи. Помолчали.
– Вокруг барака не переставить!
– А, – сказал я, уже забыв, о чем, собственно, речь.
– А., – сказал он, роняя скользкий локоть из-под челюсти. – Сколько исчезло... Завтра поедем. Не бздюмо. Ты – со мной. Завтра собираются самые-самые. Авторитеты. Не засыпай, Мишаня... Ты – со мной! Я тебя подведу...
– Зачем меня подводить?.. Хачик, ты меня лучше не подводи.
– Я тебя подведу. Иначе не достигнем. А я – подведу! Не бздюмо!
– А я не бздюмо.
Потом меня откантовали в гостиницу.
А. – был мне нужен позарез. А. – был капиталист комсомольской выучки и международного калибра. Интерпол, госдеп США, Любимов из «Красного квадрата», прокурор Степанков и Маргарет Тэтчер искали встречи с А., но он пренебрегал. Ему было недосуг. Когда вскользь, между делом, прозвучала фамилия А., мой московский собеседник и министр чего-то там военного встал во фрунт.
– Сядьте! – гаркнул я ему.
– Слушаюсь, – сказал он.
Больше я его никогда не видел. В министерстве говорили, что он в отпуске, а по-моему, он перешел границу и укрылся в Ленкорани...
А. – нужен был мне позарез. Я хотел порасспросить его, как единственного специалиста, – о том, как взаимосоотносятся в контро-лируемом им регионе администрация, мафия и капитал. Всего-навсего. Я это люблю. Я люблю все знать. Авось пригодится для баллады.
Хачика я спаивал еще пару дней. Иногда меня посещала мысль, что это он, наоборот, меня спаивает. Он стряхивал эту мысль с широкого своего плеча, она была зелененькая, небольшого росточка и с рогами. Хачик был важным меном, ходил с охраной, которая его отчетливо боялась до дрожи и бережно носила по ночам. Хачик обещал «подвести» меня к А. ...
Слет А. и аналогичных Б., В., Г., «а несколько прибудут из-за бугра» (Хачик еле тянул на X. в этой плеяде), должен был проходить в некоем приватизированном – из санатория – комплексе за городом и охраняться областной милицией, ОМОНом, выделенными из подшефного военного округа танками и еще «своими»... Каждый приглашенный прибудет со своей командой, но в «периметр» их не впустят...
Первым в мой номер вошел без стука человек-гора и осмотрелся. Потом вошли еще трое.
– Этот, что ли? – спросил двухметровый у тушующегося Хачика.
Я решил, что уже все. Пропал. Меня исчезнут. Мама! Но толстый просто проследил, чтобы я не взял с собой базуки и отравленного стилета.
На всякий случай меня похлопали по контуру. Обычно я боюсь щекотки. А тогда хоть бы хны! Я даже не взвизгнул. Меня вывели. Ехать в санаторий мне расхотелось. Хачик упорно отводил глаза от моего молитвенного взгляда. Внизу ждали: две «девятки» с крупными, не оставляющими просвета мужчинами, командкар с пятнистыми коммандос, опять «девятка», «ауди» Хачика и львовский автобус. В львовском автобусе под наблюдением т.н. качка в спорткостюме сидели.... В общем, я таких не видал даже в Каннах. То есть по отдельности я таких видал: в кино видал, в «Пентхаузе» там, украдкой – видал. Ну, жены были у меня красавицы... Я сразу же пошел в автобус, твердо пошел. Пока меня мягко отводил к «ауди» человек-гора, я чуть шею не свернул, взыскуя ответного взора. Хоть бы что! Сидят, как напудренные, в затылок друг дружке. По-моему, даже не мигают. Дюжина ослепительных, невероятных, каждая – на две головы выше меня, лунные колени на высоте груди. Ноги на ширине плеч.
Мешок на голову мне решили не надевать. И глаз моих жадных не завязали. Все равно обзор полностью перекрывался соседом слева и еще большим монстром справа, впереди сидела тушка Хачика, а правил обхлопыватель. Колонна тронулась, в машине дышали большие люди, меня замутило. Мы дули вслед джипу, за нами следовали прочие экипажи. Интересный автобус замыкал. Меня сморило. Проснулся я при прохождении периметра: бетонный забор, крепостные ворота, ребята с автоматами «узи». Внутрь пропускали только спешившихся, причем всех прогнали через металлоискатели. Настроение у меня испортилось окончательно, но тут подъехал «Икарус», и из него гуськом потянулись аэлиты без вещей. Все с пластиковыми пакетами. Молча. Что-то мне показалось подозрительным в их приезде, что-то насторожило. Но меня уже вели по гравию к строению «санатория». Вдоль березок. Почти под локотки. Сзади плелся Хачик. Меня познабливало, то ли с похмельица, то ли от страха, то ли от любопытства. Пожалуй, все-таки с бодуна. «Санаторий» был тих и пустынен.
– Пока – со мной в номере! Вечером тебя увезут.
Хачик говорил со мной кисло-официально.
Я толкнул дверь: номер как номер. Вполне советское гостиничное великолепие задрипанного мотеля под Хадерой... Но ах! – какие красотки! И тут меня осенило! А ведь те куклы сидели в львовском автобусе, а эти вышли из «Икаруса».
Захлопнув дверь, Хачик подпрыгнул, оживился и вытащил бутылку коньяка:
– Спасемся? А то – я уже засох, как веточка...
– А.? – сказал я.
– А. – потом, – отрезал Хачик. – Забросим в клюв?
Запивали водичкой, вполне железистой. В душе у стока сидел рослый таракан.
– Ты из номера без меня не высовывайся. Хавать пойдем вместе. Здесь весело. Скоро можно будет начинать: в бильярд играешь?
– А то?
– Ну, тогда забросим в клюв. Для меткости.
– А то? – сказал я.
Запили водичкой. Я подошел к стеклянной двери и вышел в лоджию. К зданию санатория тянулись цепочки красавиц... Шли по трое крупные дяди. Судить по привизгам по этажам – там уже начиналась настоящая жизнь настоящих людей. В номер постучались.
– Антре, – сказал я.
Вошла Патриция Каас. Или это была Бо Дерек. Я их путаю.
– Блин, занято! – произнесла Бо Дерек ПТУшным контральто.
– Ничего-ничего. Мы потеснимся! – разлетелся я.
Хачик уже спал, разбросав хобот по подушке.
– Перебьется, – отрезала прелестница. – Вы чьи? Кононовские?
– Я, знаете, сам по себе. Меня зовут Михаэль... А вас?
– Перебьешься, – сказала девушка из песни. Но уже снисходительнее. – Алка, здесь кононовские, – крикнула она в коридор.
– Ты что, лоханка?! Кононовские в оранжерее, где раньше столовка была! Около холма для презентаций... – донеслось из коридора.
В номер вошла еще одна Бо Дерек. Или Патриция Каас. У меня совсем голова пошла кругом от воодушевления.
– Присаживайтесь, сударыня, – гаркнул я. – Позвольте ваш багаж!
Дивы поставили пакеты на трельяж. Я предложил им сигареты, длинный «Бродвей».
– Армянские, – узнала, рассматривая пачку, Алла Дерек.
Я покосился на набирающего силу храпа Хачика... Возражать побоялся. Девушки вытащили по пачке поддельного «Ротманса» и задымили. На меня внимания обращалось немного, но зато пристальное, невзначай. Сидели они картинно, с оттяжкой носка, сигарета на отлете. Им здесь начинало нравиться, не говоря уж обо мне.
– Хорошо бы не сауна, – выговорила первая светски. Меня они явно принимали за своего. – Обрыдло.
– Во-во! В сауне я борзею...
– А как вы борзеете в сауне? – (весь – внимание!) подхватил я планирующую беседу, не давая ей лечь на крыло.
– А! мочалки... – вдруг обнаружился, не открывши глаз, Хачик и опять захрапел.
– Ты по полной программе? – спросила Райка (Патриция Бо).
– А что в программе?
– С ночевкой? Ты что в натуре – новенький?
– У меня тут один разговорчик, и я вас, отличницы, покину. К вечеру. Я по делу тут. В натуре, – я выпятил грудь. И не дожидаясь вопроса, индифферентно так, рассчитано ляпнул: – Вот с А. поговорю, и меня отвезут...
Шлюхи встали, забыв одернуть юбчонки, взяли механически пакеты и обеими руками прижали к животу. И страшно на меня посмотрели. Четыре пустых блюдца с голубыми ободками.
– Чего ж вы вскочили? Присаживайтесь.
– Мы пойдем. Вы нас извините... Ага?
– Ложись, – сказал Хачик. – Клара, с-сука, поймай муху...
– Мы уже идем, да? – пролепетала Paйка.
– Ни в коем случае!
Девушки сели на кровать.
– Может, коньячку?
– А ликерчику нельзя? Если можно?.. – жалостливо выговорила Алка.
– Я сбегаю, – обрадованно вскочила Райка.
– И я с тобой. Мы мигом.
С грохотом распахнулась дверь, и в пролет впал вдребезги пьяный господин откровенно семитского хабитуса.
– Гурвич, – представился он. – Гурвич, юридический советник. Я составлю вам компашку, меня командировал к вам А. – Гурвич хлопнул стакан и выдохнул. – Сам откуда будете, из Тель-Авива? – просипел Гурвич. – Я уже дважды был в вашей Израиловке... Лeхаим.
Девушки на цыпочках потянулись к двери.
– Ну куда же вы? Еще рано, – воскликнул я непроизвольно.
Девушки на цыпочках вернулись и сели на кровать. Держа спинку. Ниже воды. Хачик с соседнего ложа упал на пол, как будто из-под него выдернули кровать. На ковре он занял ту же эмбриональную позу и начал натягивать на голову воображаемое одеяло.
– Клара, поймай муху, – произнес он отчетливо, – поймай, совсем муха достала...
Гурвич, качнувшись, обратил внимание на Хачика.
– Гурвич, – представился он. – Юридический советник. Лехаим.
Хачик, не открывая глаз, встал с ковра и вышел из комнаты.
– Не бздюмо, – сказал он, – не бздюмо!
К чему я не могу привыкнуть, это к бытописательству. «Что, если Ариост и Тассо, – писал Мандельштам, – обворожающие нас, – писал Мандельштам, – чудовища с лазурным мозгом и с чешуей из влажных глаз...»
Писал Мандельштам.
Я бы так не мог. Видишь, друг Сальери, чудовищ – пиши как живую их чешую. Отродясь не видал чудовищ!
Лысые чудища должны живописуемы быть у меня – фанатика достоверности! Потому что я пишу только правду. Вот, к примеру, Гурвич – советник главного человека Поволжья А. – никакой чешуи из глаз Гурвича. Мозг – вероятно, лазурный, тут я ничего сказать не могу, но никакой чешуи из семитских очей гурвичевских – не наскрести. Пьян в зюзю – это да. Вид гадкий (стыдно за нацию? – Прим. ред.) – это да, сидит напротив – это еще более – да, а чешуи, как отличительного или видового признака, – это нет.
Или возьмем описанную парочку одалисок – Бо Дерек Алку и не менее Патрицию Каас – Райку – несказанной вроде красоты и досягаемости телки, а никакой инфернальности, несмотря на марсианские стати и галактическое бесстыдство. Вот – они передо мной, на сугубо смежной лежанке, ликерчик, межуясь и перепихиваясь, додувают из орального горлышка, молчат оплаченно, лишь лядвиями скрипят, умнички... Люди, а у меня мыслей-то всего две. Первая: хорошо было бы юридическому советнику Гурвичу покинуть нас на предмет тихого часа, и вторая: отлично было бы мне, Мишеньке, живым из этого интересного приключения домой на Бен-Гиллель вернуться, не «пропав с концами».
Этикетно я, коньяк Хачиковый прихлебывая, букет смакуя, беседу поддерживаю и жду, когда в бильярд пригласят. Покатать костяной шарик моего черепа.
Гурвич мне и говорит:
– Миша, – говорит Гурвич, – а лизингом не интересуетесь?
Девочки покраснели.
– А как же? – говорю. – А то? Чтоб я лизингом не интересовался, бывало ли такое? Бартером вот не интересуюсь, а лизингом – за милую душу, если хороший лизинг. С отдачей, не фуфло. (Да уйди ты, Гурвич, куда-н-нибудь!!! А, Гурвич? Вон девы по профессиональным навыкам истомились, вижу, как у них руки чешутся. Уйди, Гурвич. Сгинь! Дай перед смертью от убиения за любопытство мое относительно властной пирамиды верхнего региона – дай тактильных мне ощущений достигнуть... А?..) Хороший лизинг, – говорю я с видом знатока и щурясь, – это, – говорю, – вам не красная ртуть... (Сейчас, вот сейчас и позовут в т. н. «биллиардную»... А там «пирамидка». В стиле небезызвестного полотна Верещагина. А сверху мой персональный, со штучной работы челюстями... Сколько лишних, если вдуматься, трат на пустяки, я позволил себе в прошлой жизни? Зачем я починил инсталяцию в своей иерусалимской мансарде, ведь после меня хоть потоп? Не правда ли? И умирать приятней, представляя, как вытянутся лица соседей снизу, заливаемых соответственно – сверху... Или, скажем, зачем я выпустил последнее прижизненное издание? Позволил ему увидеть свет за свой счет?.. Посмертно – и полиграфия получше, и критика посострадательней... Или – зачем тратить деньги на развод, когда из моей последней жены могла получиться (и уже получалась) совершенно идеальная вдова?.. Ну иди, иди отсюда, Гурвич, иди в бильярдную, проверь, сух ли порох в пороховницах, не окосела ли расстрельная команда. На тебе целковый, Гурвич – юридический советник, пущай ребята выпьют за помин моей души казенной водочки. Вали, Гурвич, отсюда, дай оторваться напоследок...) Лизинг, – говорю, – главное, чтоб глубокий был. И влажный.
Девушки кивнули.
И говорит мне Гурвич, юридический советник:
– А лобовой, – говорит, – броней не интересуетесь, Миша?
– А как же, – говорю, – Гурвич? Знатная, – говорю, – лобовая броня, – говорю, это не хухры-мухры. Вот, – говорю, – некоторые, отдельно взятые страны, – говорю, – совсем запустили вопрос о лобовой броне... И где же они, эти страны? Ни в люди выйти, – говорю, – без лобовой брони, ни хорошей аферы, скажем, с АНТом организовать... И где он, АНТ, кто его помнит?..
– А что, – говорит совершенно трезвый Гурвич, низводя очи долу, – вот, к слову сказать, – плутоний из расконсервов Киргизии... – И выпивает не закусывая.
– Это да, – ответствую я, ощущая, что меня пытаются расстегнуть, как бы невзначай, но явно предполагая, что я ношу бюстгальтер.
– Это да, – отвечаю я в самообладании, несмотря, что очень мне щекотно и волнительно очень, – это да, говорю, но ведь – цены-то нынче – не подступишься... (О, иди, иди отсюда, Гурвич, галутная твоя морда, иди отсюда, царский еврей, что, не видишь, как, словно бы случайным движением, – сняли с меня обувь замшевую, подтяжки парижские и галстучек уже на ковре успокоился. Не обращать если внимания на последние кружева на чреслах Бо-Алки-Дерек...)
– А вот димонский реактор, – говорит Гурвич, смотря мне прямо в глаза, и выпивает. – А вот, – говорит, – димонский реактор, – говорит мне жидовская морда Гурвич...
В номер почтительно постучали. Вошел негр и вкатил столик. Негр был явно не крашенный, настоящий был, в курточке стюарда и в белых перчатках... Гурвич осмотрел сервировку. Райка втянула слюнку. «Изголодались, бедные, – подумал я. – Калории им нужны, вон, вот так – без ничего – на открытом воздухе, какая энергопогеря!..»
– Приятного аппетита, товарищи, – сказал негр. И мило улыбнулся.
– Миноги?! – вдруг косо крутанул, почти рубанул носом Гурвич. – Миноги?!! Где миноги, тварь?..
Из-под негра вдруг вылинял белый человек, как при настройке телевизора.
– Запамятовал!!!
Смотреть на стюарда стало неудобно, я чувствовал, что от шепота Гурвича мне самому становится дурно. Девушки отвернулись.
– Запамятовал... Чтоб я сдох! – сказал еле-еле квартерон. – Пожалуйста... Я сгоняю... Ну, пожалуй... ста!..
– Гуляй, – кивнул Гурвич. – Значит, реактор…
В дверь постучали, вот так: тук, тук, тук.
– Ну, – сказал Гурвич.
В дверях стоял Хачик. На подносе – миноги. В горчичном соусе. Выглядел Хачик очень прилично, в одной белой перчатке и курточке стюарда на голое тело мохнатого – в прорехах – живота. Гурвич взял миногу рукой и съел. Это было первое, что съел Гурвич. Я даже удивился. «Ах, Гурвич, – подумал я, – ведь миноги некошерны, Гурвич!»
Одна из девушек перепутала окончание моего организма и по запальчивости съехала на Гурвича. Он отряхнулся...
– Димона, – произнес он, – Димона, это может быть завлекательно...
Стало как–то скучновато. Этот надоедала не даст мне ни минуты интима, а бильярдная уже накрыта, небось, к приему пациента...
А за окном меж тем смеркалось. Почему я ничего не успеваю в этой жизни? Вот, допустим, лежу я. Вот, допустим, лежит Райка. А вот, допустим, если я выгляну из-под Алки, передо мной сидит этот юридический советник. И – никакой личной жизни. Все для людей и ничего для себя! Что, вот так вот и оставлю мир и – последнее воспоминание будет – Гурвич?!
В дверь постучали.
– Войдите, чего уж там! – простонал я.
Стук повторился. Ни Бо Дерек, ни Каас не в состоянии были отпереть из–за сложности конструкции, напоминающей физкультурную композицию Первомая 30-х годов. Только лежа. В дверь постучали. Дверь открыл Гурвич. В ней, двери, козыряя, стоял комиссар милиции 1-го ранга. С кортиком. Комиссар посмотрел на Гурвича. Рядом с полицмейстером, козыряя, стоял Хачик во фраке, с фуражкой комиссара на локоточке. Гурвич кивнул. Комиссар осторожненько закрыл дверь. Гурвич пригубил.
– Димона... – сказал юридический советник Гурвич. – Был я в Димоне... Лехаим.
Проснулся я в полночь. Девушек решил не будить, пусть поспят. Я дооделся, и на цыпочках пошел в ванную. В ванной на полу лежала нечеловеческих размеров фекалия с завитушкой. Я быстро вышел из номера. У дверей спал на стуле Хачик с «Калашниковым» на коленях. Предохранитель был снят. Я, только обойдя Хачика, вдруг услышал рев музыки. «Бухгалтер, милый мой бухгалтер» – завывала возможно даже и Пугачева, исходя из эффекта присутствия. Жизнь в приватизированном санатории била ключом. Из пары-другой приоткрытых дверей тянуло немецкой порнухой. В холле первого этажа две первозданно голые девушки играли в шашки. Навылет. Третья, в пледе, ждала очереди на победителя. В бассейне плавал немолодой апоплексический человек в пиджаке, плавал саженками, истово, явно пекясь о своей физической форме. По всему видать, он был – молодец и мог дать фору болеющей по берегам молодежи. Платиновая – телосложения «Барби» – совершеннолетняя особа пыталась незаметно вязать. Из пакета тянулась нить джерси, вязала путана внушительной емкости свитер. Я прошел через ресторан. Там спали. Во всех смыслах. Тянуло на свежий воздух, под вязы и под ольху поволжской русской природы. Командировка явно удалась.
– Стой! – скомандовали мне в вестибюле.
– Стою! – сказал я и подумал, что первый выстрел по ногам.
Оглядываться мне не хотелось, но я чувствовал за спиной находящую и набегающую массу народа, цокот по мрамору человеческой сороконожки.
Я с отвращением обернулся. Меня обложило полукольцо, как в битве при Каннах. Человек тридцать, ни одной дамы. В центре ансамбля – как замковый камень – стоял отвратительный коротенький Гурвич. Мордовороты свиты сохраняли почтительную серьезность, от которой мне очень хотелось закрыть глаза и видеть сны. Гурвич покачивался, по стакану болтался коньяк.
– Хачик, – сказал Гурвич, – наш израильский друг желают нас покинуть...
– А! – сказал я.
– Вот именно, – сказал Гурвич. – А «Гурвич» – боевой наш псевдоним. Лехаим.
– Лехаим, – сказал я. – Бе шана ха-баа бе-Йерушалаим.
– Зайт гезунд! – сказал А. – И шрайб открыткес, Миша.
– Вот именно...
– Очень было приятно. Комплект завернуть или прислать на дом? Аллочка будет особенно скучать. А Рая – уже скучает.
– Обойдемся, – уже хамея, отрезал я.
– Хачик, проводи за периметр..
Заснуть на заднем сиденье «ауди» мне так и не удалось. Может, мешали горестные неотвязные размышленья о превратностях неудалой моей судьбы, может, мешали фары-прожектора двух могучих мотоциклов, сопровождавших до предместьев. Хачику, вероятно, без наркоза удалили язык, он вздыхал и топил спидометр. В гостиницу я вошел на рассвете, зудящем непогашенными люминесцентными лампами. Я выключил свет, стало светлее. На подоконнике сидел русский голубь. Вполне иерусалимского вида. Я умилился. Голубь долго смотрел на меня красным от бессонницы глазом, потом вдруг поднял заднюю лапу и почесал за ухом. Как собака.
Кончились и – где они? – прошли времена роскошных спекуляций на теме: «Путешествие израильтянина в Дикую, Завьюженную Страну Московию». Кому – некому – продать эти леденящие кровь сюжеты: «Охота на саблезубого в болотах Парголова»; «Летучий эскадрон диссидентов в решительной схватке с Чека»; «Контрабанда маргарина в Краснопресненском районе»; «Чубайс уличает, Бурбулис отвечает». Все. Пора закрывать лавочку. Уже не собрать у мошавного костерка на Лаг ба-омер доверчивых невесть когда урожденцев русских и – повествовать, повествовать. И видеть вскипание слез на их глазах при медленном и разборчивом произнесении забытых слов и понятий: «городская»; «чекушка», «ул. Димитрова», «райсовет», «гебуха», «интурист». «Городская» – «хлеб белый 650 руп». «Чекушка» – отсутствует как данность в природе. Ул. Димитрова – опять Якиманка (чего я лично за «опять» принять не могу), «райсовет» – теперь «префектура», «гебуха» – теперь структуры безопасности, «интурист» – последний человек на Москве. А Москва, как известно, – это 3 с половиной часа полета, и ты – дома.
Представьте себе нью-йоркского еврея, лет 20 как репатриировавшегося в г. Рамат-Ган. И вот он, преодолевая препятствия выезда в страну иной политической системы, таможенные барьеры, освежая подзабытый грин-вилиджский жаргончик, пакуя тюки богатых даров друзьям и родственникам, которые еще живы, – он едет на родину и живо и образно делится впечатлениями от увиденного с англоязычными рамат-ганцами. Представили?.. Вот именно.
Не съездил в Москву только гордый и ленивый (из алии 70-х) и находящийся во всероссийском розыске (из алии 90-х). И то он уже съездил, но под девичьей фамилией, так сказать – инкогнито.
Я довольно часто встречаю многих инкогнито, а по поводу одного из них даже тут допрашивали: не знает ли господин Генделев, кто пристрелил этого Х-ча в баньке? Я, конечное дело, ушел в глубокую несознанку, подумывая, впрочем, что шлепнули инкогнито Х-ча явно местные некомильфо, потому что, сработай это наши инкогниты, они б его еще и расчленили – по его-то грехам. В Москву, короче говоря, как к себе домой. И ведут себя соответствующе, и даже лучше: дома все позволено. Несколько поднадоевшее развлечение – выщелучивать из толпы на Бен-Йегуда «своего родимого», по осанке, повадкам, статям – обрело новую прелесть: своего родимого узнать средь 2 миллионов ежедневных гостей нашей столицы. Простите, их столицы.
Наши – видны. Они, как говорят в театре, – «торчат». Заметим: как они торчат. Итак, наши. По степени одомашненности их различают на однокоренных, сложноподчиненных и челноков. Встречаются также американский подвид «Брайтон», при смешении – верней, скрещиваньи с местной породой «наших», – дающий довольно пестрый ряд N. R. («новые русские»), и местная дикая порода, проявляющая тенденции к мимикрии.
Однокоренные – легко узнаваемы по реву «Дуду, ма ин'яним?!» с колокольни Ивана Великого («Йоханаан ха-Гадоль», если кто еще не освоился). Как-то, постоявши под колокольней, я вел подсчет голосов: «дудумаиньяним» раздавалось направо и налево с регулярностью хорошего муэдзина. При встречах однокоренные повышенно оживлены и любят друг друга, даже если терпеть не могут. Из всех достопримечательностей Москвы их потрясают две: метро в целом и баснословные цены на «Мальборо», изготовленное тут же в парадняке холодным способом. Многие принимаются курить. Местное население принимает их за невредную разновидность кавказской национальности. Кстати, сами кавказской национальности лица их не особенно жалуют за бесстрашие и пререкание в строю. Интерес к фольклорным сувенирам у коренных израильтян снизился примерно в миллион раз по сравнению с одна тысяча девятьсот восемьдесят девятым: «“Бабушку” (матрешку) купим дома». И то верно.
Сложноподчиненные. Выглядят скверно. Заторможенность, дезориентированность. Не узнают простых вещей: ларька, рекламного парада «Пентхауза», России, меня – Генделева. Подходят, мнутся, долго ощупывают руками, не веря своим глазам. Предполагают подвох, нередко не без оснований. Жалуются на дороговизну (эка невидаль – Москва дороже Нью-Йорка? Ну и что – Токио дороже!). Все время утверждают, что кто бы мог подумать, и в их времена все было не так (да кто ж это помнит, б'эмет?!) Ведут себя как дети: всего боятся, даже памятников, торгующих сувенирами и самым необходимым: свастиками, мылом, стрелковым оружием. Интересуются Жириновским, которым уже не интересуется никто. Самые что ни на есть жалкие люди на Москве. На вид: типичные евреи 60-х... Ни купить (московскую недвижимость), ни продать (наркотики, брюлики, красную ртуть польского производства в розлив) ни фига не способны – идеалисты. Не понимают простых русских слов: холдинг, мониторинг, фронтировать. Не ходят на брифинги, их туда не зовут за скованность манер. В ресторане уклоняются от перестрелки с Чечней. Потерянное поколение.
Следующая категория наших, буквально наводнившая Москву, – челноки. Я и ни сном, и ни духом, что средь примелькавшихся за 3-4 последних года русскоговорящих такой высокий процент президентов, вице-президентов, ген. директоров, адм. директоров и прочих экселенцев международных компаний, концернов и других гигантов большого шопинга идиотингов. Я не помышлял, что Рува, который не может устроиться по специальности (два года в стране), по своей специальности – т. е. ген. директором «Рува-магнат-компани» и вынужден бедствовать на полставки магнатом, основное время проводит в Москве, разрываясь там между суаре у Шумейки, тейкесом в «Сиабеко» и лизингом у кого ни попадя и будучи разрываем на части то дежурной пластиковой миной под кильватером персикового «мерседеса», то наездом солнцевской группировки, то разборкой с госдепом США. А надо успеть на презентацию «мисс Бюст», «Московского комсомольца», оргию в баньке Совмина и литургию в Ленкоме – будет вся Москва. Об Израиле Рува, конечно, помнит, что это земля где-то между Мальтой, где он отдыхал с Карауловым, и Дели, куда он вылетает за трубами каждый йом хамиши на предмет маркетинга и трейдинга. Такого количества знакомой знати у меня в России не было, даже включая СССР! Сижу в литературном клубе, закусываю: справа совладелец из Бейт-Канада, слева член президентского совета из Русского центра, что на Штраус, сверху с балкона свешивается лесной король из Армон ха-Нацива, в ногах Дов из Нахлаота с охраной, чин-чинарем. Аколь бесэдэр. Бе-шана абаа б'Йерушалайим.
Ну и, наконец, – условно «наши». Брайтонский подвид утерял чистоту: зубр из Малаховки легко спаривается с бизонихой – не отличить телят в бронежилетках. «Новые русские», как они себя называют и их называют враги и завистники с отчетливо антисемитской интонацией, – ребята занятные, требуют спецописания. Но вся эта групповуха, все эти скрещенья рук, скрещенья ног создали вообще особый, новый стиль московской жизни во всех слоях и сферах. От покраже-деловой до гуманитарно-академической. Чего там далеко ходить – сидел я намедни на одной интеллектуальной конференции, духовной такой «тусовке», представительной конференции «Культура и античность» – «...энд Антишность!» – провозгласил на открытии румяный московский юноша с непередаваемым, кроме как в такой транскрипции, московским выговором 1994 года. «А ведь круто, б'хайяй!» – подумал я. Круто: «Калчер и антишность!» Москоу златоглавая.
Не могу отказать себе в наслаждении высказать что-нибудь сокровенненькое, если уж подвернулось. Как сформулировал петербургский остряк: не вижу повода не выпить. Не вижу повода. Высказываю сокровенненькое, наболевшее, наработанное сизифовым трудом души: я не люблю народ. Терпеть не могу. Причем – любой. Свой, чужой, русский, Еврейский, израильский, палестинский люд. Богатый люд, бедный люд. Средний люд. Охлос, демос, хамос. Ам, амху, племя ам-ам-ам. Почти все, связанное с народом, я не переношу. Я не люблю расписные ложки и кугель. Кликушество и народные приметы: если эму низко летает, значит, к дождю и тайфуну. От фольклора я чешусь.
Не то чтоб мне был свойствен некий аристократизм – я не могу похвастаться голубой родословной баден-баденских раввинов, я не дочерний племянник знатного революционера, я не сын скорняка. Дворняга. Мы, знаете ли, из простых. Из народа. «Вышли мы все из народа, и хрен нас обратно загонишь!»
Сие не есть предмет моей гордости. Выйти из народа не доблесть, гордиться этим обстоятельством все равно что хвалиться окном, из которого выпал. Чтоб выйти из народа совсем – об этом не может идти речи, это не по плечу. Но так – тишком, бочком...
Еще больше хотения и несравненно больше труда надо положить на вхождение в народ: надо тем любезен быть народу. И этим. В народ надо ходить. С народом надо гулять. Прогуливаться, так сказать. (Есть опасность утери чувства меры, тогда народ начнет тебя выгуливать. Как собаку. Это случается с литераторами.)
Иногда я гуляю в народ. Любимые места встречи с народом (это там, где демос забивает тебе стрелку) – базар энд вокзал. С французами на рандеву гуляют по-благородному – на де Базар и дю Вокзал. В ресторанчик на месте бывшего чрева Парижа (гамбургер с чипсами и цитаткой на сладкое) и – на Северный вокзал. Не люблю парижский народ. С моим народом «пгиша» осуществляется на шуке Бен-Йегуда и на старой тахане мерказит в Тель-Авиве. (Все, что пишут о народе наши левенькие журналисты-народники, почерпнуто там, исходит из рыночного тона и базарной этики разборок. Я вообще думаю, что народ для современного израильского газетчика – эдакий Большой резонер, рассуждающий о политике и морали. Ссылки на мнение шука – обязательны.)
С российским народом я вижусь на толкучках и на майданах. На Даниловском рынке и Ленинградском вокзале. В рамках рыночной экономики базара и на запасных колеях «Великого Русского Путешествия», на Особом Пути России.
Когда мои заметки, как образец прозы XXI века, будут наизусть разучивать гимназисты престижных вузов четвертого тысячелетия, наподобие «Цицерона против Катилины», – следующую рабочую фразу следует опустить как потерявшую всякий смысл. Опущенная фраза: ни базар, ни вокзал России не по карману. Из-за дороговизны. (Полка в четырехместном купе «Красной стрелы» стоит 12 долларов, а кг картофеля на Центральном рынке – 2 доллара... Ну и т. д., и т. п.) Но я пишу не о невозможности или трудности бытия простого народа (живет же он как-то, в конце концов?!!) в России, а о моих встречах с народом России (живу же я как-то, в конце концов?!!) в России (пусть мытарствуюу, но живу).
Прежде всего – я потерял стыд. Не всякий, а некоторую свойственную наиболее зажиточным моралистам (наподобие Льва Толстого и Фридриха Энгельса) или совестливым богатеям (наподобие Э. Ротшильда, Гарун аль Рашида, К. Борового) застенчивость при пожирании ананасов в присутствии схлюпывающего желудочный сок. На моих свиданках с Россией с голодом я не встречаюсь.
Голодные на рынок не ходят. На вокзалах голодных я не встречал.
Голодающая семья носильщика, кондуктора? Извозчика на привокзальной стоянке автомобилей?..
Чтоб в срочном порядке укатить из Петербурга в Москву, я заплатил кондуктору, который не спешит и понимает, т.е. проводнику, всего-навсего госцену билета СВ (для неиностранного пассажира) на лапу: 50 тыщ. В вагоне таких, как я, было пятеро. А четыре тысячи стоил мне опрометчиво взятый носильщик. А 25 тыщ запросил с меня возница на стоянке у/напротив Московского вокзала – за 20 минут проезда по Северной Пальмире до отчего дома. Охота на лоха, скажете? Нет, это рыночные отношения на вокзале. А вот – восточный базар на московском рынке: на вид, на мой расистский взгляд, – «лица кавказской национальности» составили как минимум 90 процентов от непокупателей Ленинградского рынка... Причем торговали «хачики» и украинским шпиком, и израильскими киви, авокадо, и манго, и подмосковными яйцами, и литовскими шампиньонами. И моченой – от чего я оторопел – антоновкой. И баварскими – сосисками.
А кто покупал? А покупали новые русские обеих коренных национальностей богатенькой Москвы, причем еврейские физиономии не мозолили взгляда, а наоборот, резко торчали по причине экзотики. «Кило свиных почек, будьте так добры». – «Канэшна!»
Но я не о том, не о том... Я о народе, блин. Привокзальная жизнь: кто-то уезжает, кто-то, соответственно, отстал, а кто-то с обеих категорий существует. На перрон проходишь сквозь опасный строй: такие рыла обжили вокзал – куда там массовке Годунова! Группой гуляет урла – грязная шпана, говоря нормальным языком периода моей репатриации. Солидно устроились охранники ларьков – явно изображая «бойцов» – оплаченных гангстеров. Пьяненькие бабуси всех возрастов. Невероятные шлюхи. Средних лет тети, тряско торгующие с рук: дикого происхождения алкоголем, хлебом, надувающейся тюлькой в томате и китайской «Великой стены» тушенкой. Дорогой едой не торгуют, по-видимому, опасаясь урлы: отнимут. Загулявшие дембеля присели на корточки у уличного проповедника с баяном, баянист поет матерные частушки с рефренчиком: «Ельцин – жид, Гайдар – жид, на Москве не можно жить». Балагуря с вокзальными аборигенами, проходит ОМОН. Редкая дорожная милиция перешагивает через пьянь. Соломенноголовые карапузы в чудовищных опорках просят милостыню; «беженцы, русские дети» – написано церковной вязью. Работу детей покрывает белобрысый патрон – кавказцев на вокзалах отчетливо не жалуют (по крайней мере на Ленинградском и Московском вокзалах). Дорогие «фирменные» поезда ходят в будни полупустыми (хотя билеты перед поездкой купить в кассе практически невозможно...). Челноки платят напрямую, забивая пассажирские купе отдельно оплаченными тюками и коробками. Но это – просто конспект заметок, узелки и чемоданчики на память. Баулы, которые всегда со мной. Так же, как переброшенный через локоток плащ отчуждения, неродственность пассажирам и привокзальной публике – народу, пришедшему ко мне на свидание.
А плащик-то у меня поперли. Оглянуться не успел. Правда, не на вокзале. А на базаре. Ушлый народ... Так что на российский рынок – выхожу налегке. С непокрытой головой, душа нараспашку, все на продажу: знай наших. Наших знают.
Cуб – говорим – культура. Культура появления новой клецки в супе. В российской похлебке. Извините за каламбур. Слиха. К 23.00 я, в сопровождении хозяина дома, зашел в верхнюю (парадную) кухню. Площадью эдак метров в полcта. Из дуба, пластика и чего-то, не исключаю, червонного. Хозяин – «второй» в не самом «первом» частном банке – сам (т.е. в сопровождении шофера-охранника и просто охранника) заехали за мной по пути с кортов («пять раз в неделю – по истечении рабочего дня, потом массаж, сауна, и буквально как заново новорожденный; надо следить за собой»), чтобы отвезти «показать, как обставился». Обставился он хорошо. Хорошо обставлены были 4 наземных и два подземных этажа банкирского особнячка в – скажем – Барвихе или Левашово...
Обстановка – самое необходимое: 7 спален, столовая, гостиная, зал для приемов, зимний садик, бассейнчик, сауна, парилка, бильярдная, библиотека, зальчик для сквоша, тир, комнаты прислуги, флигелечек охраны, службы, гаражи, конюшни для понь (2 головы). Дом обслуживают 17 человек. 8 из них – охрана. Телекамеры по периметру.
Хозяин: Алик (Алексей). Русский (мать – полуукраинка, полуеврейка, отец – полутатарин-полурусский), 38 лет. Женат (жене – 37), жена не работает, двое детей, дочь 17 лет – первокурсница, студентка МГПИ – и сын 12 лет – лицеист. Образование: экономическое высшее. Английский – свободно, пассивный немецкий. Происхождение состояния – за скобками.
Подошел серьезный усталый мальчик – Гена, сынок. За его образование в лицее Алик платит 800 долларов ежемесячно (я знаю преподавателя этого лицея – очень толкового филолога, кандидата наук. Он преподает русскую литературу за 250 зелененьких – счастлив. Он вообще везунчик, этот филолог...).
Хозяйка, в знак особого расположения к именитому гостю (ко мне) сама (!) подала ожидаемое блюдо («легкий перекусон»): раковые шейки в белом вине. Раки были почему-то французские (так, вероятно, свежее), вино рейнское. Выпили. Поговорили. О проблемах безопасности. Т. е. о проблемах хозяев по обеспечению собственной безопасности. Проблем – по горло. Детей привозит и увозит с места обучения «вольво» с вооруженным шофером, причем, за дочерью заезжая, сажают еще одного молодца с «узи» на переднее сиденье (чтоб не раздражалась Лиза. «Небедная Лиза», подумал я, но язык прикусил). Аналогично – мадам. «Сам» – ездит на «ланчии», а буде возникнет желание поводить – сзади «девятка» с охраной. Он любит поводить.
Только я надкусил рака, снизу голоса поднялись, испросивши разрешение по интеркому. «Соседи по участку, вон их фазенда, видите, какие витражи». Он в спорткостюме, по-простецки. У них – туристский бизнес и еще что-то такое лимитед. Пара того же возраста с неуловимым сходством, хотя и все ж таки – уловимым. Через пять минут – подошли соседи слева. Появилась водочка (смородиновый «Абсолют-карант»), раков не хватило, и строгая, чопорная, средних лет горничная вкатила икру. Сидим выпиваем.
– Господа! Так где же мы на выходные?
– Действительно! Какие предложения?
– Четыре.
– Ну давай, не томи.
– Иссык-Куль.
– Фридманы были в прошлую субботу, хвалили. Но если дождь – можно повеситься... А еще?
– Мальта, Барселона, Рига.
– На Мальте от русских не протолкнешься...
– Да брось ты! Мы ж на Мальте с Николаевыми в круизе погуляли... Отлично.
– Так – что? Мальта?
Один из гостей-соседей подходит к телефону («Можно я от тебя брякну?») и распоряжается:
– На двое суток – Мальта. И – соответственно! Да, блин, пять звезд. Пока – вшестером, но, может, еще присоединятся Фридманы, так что шестнадцатиместный (в смысле – самолет).
Я пью водочку. И помалкиваю. На Мальте я как-то еще не побывал. Но меня, впрочем, и не приглашают.
...Правда. Ничего, кроме правды! Не то чтоб я их раньше (т.е. полгода назад) не замечал. Я догадывался о факте их существования, я видел их на приемах, на светских раутах, на презентациях. Я видел их – новых русских. Это те, на кого нацелены рекламы: «Наш банк для богатых», «“Эра” – для богатых людей», «Все – для небедного холостяка»... «“Олива” – немалые деньги – большой комфорт». «“Ауди-спорт” – машина подлинно богатого человека».
Они не отказываются от титула «богатый». Они не стесняются сего титула.
Собственно, насторожиться следовало раньше: это когда нас с Андреем Вознесенским пробовали не пустить в ресторан ЦДЛ (сменилась охрана на вахте). Нас не узнали. Меня – в лицо, а его, понятное дело, – воще. «М-да, – сказал Андрей, – однако, времена». Не говоря о нравах, подумал я, ибо – тугодум. Андрей не шутил.
«Новые русские» – пришли. По оценкам специально (и очень своевременно) занявшегося социометрией этого явления Иосифа Дискина (зам. директора института народонаселения РАН), их – новых русских (как функционирующих «единиц», т.е. без членов их семей) – в Российской Федерации около 60 тысяч. Возрастная категория – от 22 до 40 лет. Доходы – немереные. Принципы: прервалась связь времен! В смысле – колен. Жить будем сами с собой и по своим законам. Номенклатурные баньки и поддавоны директорского аппарата эпохи застоя – это не наш стиль. Западные стандарты и российский размах! Но Запад – нам не указ. Они жмоты и зануды, там, на Западе. А настоящие деньги – у нас. И это, видимо, – правда. Это поверхностный взгляд, безусловно.
А что – по сути?
В России появился новый класс. Подлинные источники благосостояния этого класса – очевидны: «честных», т.е. некриминальных денег в России нет. Грубо говоря, все дензнаки там пахнут. И тем или иным способом перераспределяются. По сути, любой банк России (по мнению очень высокопоставленного и очень осведомленного чина МВД – полковника Овчинского, первого помощника первого заместителя министра внутренних дел РФ) – «общак». Но у этой публики – деньги. А кроме того – высокий образовательный ценз, отсутствие предрассудков, специфическое бесстрашие, открытость к информации, знание языков и осведомленность о стиле нероссийского существования, снобизм и вполне недемократические замашки. И – потребности. Вполне обеспеченные потребности. Новых русских обеспечивает культура, верней субкультура, и их потребности формируют эту субструктуру. Это журналы «новых русских» – наподобие интерьерного «Домового», русского «Пентхауза», «Обозревателя». Это галереи современного искусства с миллионными инсталляциями и презентациями, это Большие Дома Зайцева, Юдашкина, меховые «Лены», фантастических меню – заказные (аж за месяц!) – кабаки и сверх-охраняемые клубы-сейфы. Парижского прейскуранта и цен – суперы. Бляди-полиглотки, от изыска даже не спящие с клиентами, ибо шикарные. И псевдогомосексуальные партнеры на выход. Учителя языков, гольфа, бодибилдинга, ушу, флейты, икебаны, серфинга, покера, манер. Собачьи короли и кошачьи парикмахеры, инструкторы верховой езды и Корана, охрана, охрана, охрана – в первую очередь – от народа, что вполне можно понять...
«В эти прекрасные, но суровые дни говенья пусть на вашем столе не переводятся плоды манго и папайи, рубайте киви и фиги, щелкайте кокосовые орехи, господа».
Это из тизера пасхального номера журнала «Обозреватель». Тираж 30.000 экз. Новые русские. Они уже пришли. Вышли они из народа. И фиг их обратно загонишь.
Знаете, дамы и господа, любовь и голод правят вашим миром. Вся ваша жизнь игра. Это я вам точно говорю. Зная прикуп (ваш), можно не работать. Если (вы) не знаете, с чего ходить, – ходите себе с бубей. Ходите, ходите!.. Кто не играет, тот не пьет ваше советское шампанское...
Я не лишен некоторых достоинств, которое, естественно, суть, продолжения (до точки пересечения) моих недостатков. Недостатки же очевидны – азартен я до чрезвычайности. Рисковый я мужик. Игрок. Каждый писатель коннотируется сообразно заглавному герою своего шлягера: Лермонтов – Демон, Достоевский – Идиот, Чехов – Дама с собачкой, Шевцов – Тля, Лимонов – Подросток Савенко. Меня зовут Генделев и Генделев – т. е. игруля... Или – шулер, катала, понтер, игрец. Правда, мы играем и для денег и чтобы вечность провести. Но кто ж считает-то? Есть специально отведенные места для азартных игр. Песочница, казино, бега, современная литература, притон. Как-то, аттестуя Валерия Яковлевича Брюсова, Владислав Фелицианович Ходасевич четко написал: «Очень хорошо играл в карты. В коммерческие игры»...
Сам Ходасевич был большой любитель карт. И профессионал убийственных аттестаций литераторам.
Мне в карты играть нельзя. Мало того, что азартен, – до патологии невезуч. Поскольку количество счастья, прухи, везения, пера, лафы и улыбок фортуны – вещь постоянная, лимитированная, т. е. константа, появление меня за ломберным столом значительно поднимает шансы (прочих игроков) на удачу. Люди направо и налево прикупают марьяжи, я же сижу с шестерками, откуда они берутся? У людей каре тузов – у меня ни одного знакомого. Люди берут банки, банки берут меня. И т. д.
Ежели я что-нибудь прикуплю – обязательно перебор. И дамы, дамы, дамы... Червей.
Если мне говорят: «пики козыри», я говорю – «шах»…
Если мне говорят: «козел!» – я пасую.
Если мне говорят «дама», я обычно беру, хоть думаю: «рыба». Играл – получилось «22». Не играл – вообще «3 ½».
Один раз в жизни я довольно крупно выиграл. В казино в Ангьене, в 1983-м. Купил себе белый португальский костюм с плечиками. В Венеции упал в нем в канал. Как тут отыграться, скажите на милость победителей?
Неоднократно пытался раскидывать кости. Кости отлично раскидывались, а кто-то потом жил не по моим средствам к существованию припеваючи.
Шеш-беш всегда считал игрой недоразвитых нацменьшинств. Абсорбировавшись же, понял, что это наш нац. израильский спорт. Наряду с игрой в слона на бирже труда и конкурсами красоты «мисс Бат-ямка». Бега у нас тараканьи, дурак у нас подкидной до небес, бридж у нас – Алленби, ставка у нас на красное, а выпадает в лучшем случае эфес. В общем – я достойный приемный сын нашей страны. Везет мне лишь в русскую рулетку.
Меня настораживает отсутствие такой заповеди – «не играй». Что имел в виду Бог Израиля этой фигурой умолчанья? Что нельзя курить по шабесам – это Он не забыл упомянуть. Что не возжелай тетку ближнего своего – обязательно! А вот «не играй, не отыгрывайся»? Где скрижаль? Я вас спрашиваю?! Нет, безусловно, Вседержитель сочинил это из естествоиспытательского любопытства посмотреть, что будет, если мы проиграемся в пух и прах. За ломберным столом переговоров о мире между арабскими народами региона. Пасуя, где только можно. С маленькими, припрятанными за манжеткой тришкиного кафтана козырьками типа: «Ерусалим, дяденьки, все же наша столичка»; или – «мы такие маленькие, не кройте нас королями». «ООН – за нас!» или. Мы играем с плохими картами, а с нами играют крапленными нашей кровью картами Голан и Западного берега. И козыри другие, например: «Если враг не дремлет – его уничтожают!» и «Пусто место свято не бывает»... Или: «Уговор дороже ваших денег».
Ох, не играй, Мишечка, в азартные игры, не играй, козленочком станешь! Не играй, русскоязычный, не наяривай. Короче – пошел я в казино. Вернее, меня повезли. Называлось оно как-то очень по-московски, то ли «Поленница», то ли «Бесприданница», то ли «Метелица» – хорошее такое название, в орфоэпике которого названия я отчетливо слышал осуждающее поцокивание: ца-ца-ца!
Все было бы ничего, кабы не подвергли при входе шмону, на предмет металла. Я, вероятно, так закалился на родине, что звенел на округляющихся суровых глазах охраны, уже и когда выложил с себя буквально все на полку: асимоны, ключи от мансарды с брелоком «Гербалайф», портсигар с монограммой «М. Джи.», мундштук, зубы, памятные ордена и медали, значок «Союза офицеров», маузер, диктофон, пиастры, бронежилетку, часы навесные, золотые свои руки, очки, подтяжки, пудреницу, стальную несгибаемую волю к жизни, любовь к родине (нерж.). Нательный могендовид.
– Чем он там звенит?! – озадачились господа их секьюрити в русском стиле мордоворот.
«Звонкое слово поэта? Стальное перо? Обоюдоострый ум? – чего ж это я звеню?..»
Собралась толпа. Доброволки из скучающих профессионалок вызывались обыскать меня буквально голыми руками. При этом они косились на полку с портсигаром из дикого серебра и дорогими моими зубами. А металлоискатель величиной и помпезностью с арку Гран Арме в Париже – звенел. Меня было жалко. Моя свита отворачивалась, пряча глаза. Некоторые даже сгибались пополам, сотрясаясь. Утирали слезы.
«Забронзовел! Окончательно забронзовел! Сам себе памятник. Генделеву!» – подумал я о себе от уважения в дательном падеже.
– Он кто тебе будет? – с состраданием спросили мою московскую телохранительницу. – Отец?
– Наперсник! – вмешался я, боясь дальнейших разоблачений. – Так что, пускать внутрь будем или глазки строить?! Сорок баксов плачено...
– Пусти его, Валентин Палыч. Обратно пойдет – звенеть нечем будет, – добро посоветовал, находя, главарь в смокинге цвета хаки. На бабочке-ошейнике не хватало только медали за экстерьер и лучший в московском собаководстве прикус.
Меня пустили. Нас всех пустили. Арка металлоискателя продолжала звенеть. Все было как в Ангьене. Или Лас-Вегасе (где до сих пор плакают мои две сотни). Или Биаррице (еле наскреб на билет домой). Или в Монте-Карло. Все было как у больших, но некоторые отличия имели место. Опишем отличия.
Цены. Причем везде – в баре (чашечка кофе 7 долларов, пей – не хочу! Стакан содовой – 5, стакан цикуты бесплатно), на столах. Вход на стол блэк-джека – 25 долларов – вы будете смеяться. (В «Карме-Хилле» Лас-Вегаса – 1.0.) Рост ставок не ограничен (так играют только в гангстерских фильмах). Аналогично обстоит дело на столах рулетки.
Но самое главное отличие казино а ла рюс с окончанием на «ца» – это, конечно, лица. Таких личиков я не видал в таком количестве лет двадцать как. С приемных экзаменов в желдорбат.
Очень хороши правила заведения, без пиджака (а желательно смокинга) – ни-ни! Чтоб! Что означает, что хмыри в стираных спорт-костюмах появились только через час, ну максимум через полтора после полуночи, правда, не уходили до утра. По-моему, они если играли, то по маленькой, а если и пили, то свое, принесенное. В основном же они шушукались с девушками об общих производственных проблемах. Некоторые пытались побить девушкам морду, но, надо отдать должное, – тихо. Девушки были изумительны. Их было много. По виду – дискотека в диспансере. Ходили группами по 7-10 человек. Так же и сидели, как на родных танцах зала ожидания в Кинешме. Ожидая, что угостят. Желающих угостить или познакомиться было до обидного мало, и я их понимаю. Сорок долларов за вход – не шутка. А амортизация товара? А платье – из блеск?!... ск?.. А обида, уехать в родное м. ж. – так и не отдохнув?! Так что (сострадание к русским людям – основная доблесть русского писателя) и девушек жаль по-своему.
Очень жаль и их сутенеров. Совершенно потерявшие надежду люди. С отчаянья, с голодухи готовые на все...
Чего мне еще жаль? Ах да – денег! Моих. Играл я, надо отдать мне должное, по маленькой. Пока не кончились. Сначала мне не повезло в блэк-джек. Мне не повезло в блэк-джек ровно на 50 долларов США. Кто знал, что банкометша умеет при столе, где у двоих 20, у двоих 18 и у меня 19, – вытащить 21? Одними картинками?! Ладно. Я пошел к столу рулетки, где забавлялась стайка моих друзей. Они позабавлялись уже долларов (судя по кучке фиолетовых жетонов) на четыреста. С моим появлением дважды выпал «0», на который никто не поставил. Я воспринял это как знамение, отобрал штук 10 фишек и поставил. Естественно, на 3, 7, 11. Выпало 12. Друзья меня попросили отойти. Я отошел и разменял на жетоны сотню. И поставил, естественно, на 3, 7, 11. Выпало, естественно: 10. Друзья подошли и отобрали у меня бумажник. На сцену отбора с большим пониманием смотрели девушки, которые от меня сразу отвернулись. Стали смотреть на того, кто отобрал. Я послонялся по залу, наскреб входной в блэк-джек и сел. Через пять минут у меня было 120, через 7 – 300, а через 10 минут – уже 50 долларов. Подошли друзья. Я рискнул прикупить к 17, и у меня стало ровно 100. Друзья конфисковали 100 и ушли от стола, где раздевали меня, к столу, где раздевали их. Под сочувственными взглядами вьетнамцев я вытащил заначку и опять прикупил к 17. Через три минуты у меня было 400, а через восемь минут 700 долларов. Друзья не появлялись. Они подоспели, когда все уже было хорошо и у меня опять было 25 долларов. Я сказал: «свое». Так и оказалось. Меня, заломив руки, повели к столу, где в рулетку мои друзья еще 10 минут назад выигрывали под тыщу. Там – но другую, свою еще тыщу (2 млн рублей) как раз менял носатого вида человек, привычно, по свисту купюр отсчитывая из пачки. В пачке было на вид тыщ 40 долларов сотенными. Играл он широко и по своей, горской, по всей видимости, системе: он расставлял фишки на все номера, кроссы, цвета и фигуры поля. И ставил на ноль. Это очень хорошая система, гарантирующая стабильный проигрыш не более, чем 75% ставок. К концу вечера, т. е. к 5 утра, он пил бесплатную цикуту. Сердобольный бармен дал ему две фисташки на закусь. Я былопожалел его, бедолагу, но при выходе из казино грустной группе моих товарищей довелось в дверях уступить место его делегации: 8 синещеких мужчин его охраны попридержали в оцеплении «наших», покуда он не прошествовал с двумя оживившимися лимитчицами к «порше». Потом свора разбежалась, бедная, по «мерседесам», и эскорт покатил. Пропивать выигрыш, как я догадался.
Не следует объяснять, что при выходе я, как и было предсказано, совершенно не звенел. Не звенел даже серебряный с монограммой портсигар, дар одной прелестной читательницы на зубок, – портсигар свистнули. Наверное, как раз когда я задумался, почему ж это я не поставил на «0», если он так легко выпадает. Самое любопытное, что, произведя все грустные подсчеты убытков, я обнаружил, что проиграл всего 25 долларов. А сколько я выиграл?! Ведь я мог запросто спустить и 100, и 125, и даже 200 долларов! И даже – 225!.. И остаться в «Метелице» навсегда.
Водителя авто, на котором мы разъезжались после ночи оголтелого кутежа интуриста Генделева, шестижды останавливало ГАИ под вздорным предлогом – почему в машине сидят 6 человек, почему выбито стекло передней левой дверцы, почему от водителя пахнет курвуазье, почему у водителя нет прав, а у машины – номера? Объяснял это водитель десятью тысячами рублей в каждом конкретном случае. А я, погребенный от нескромных взоров на заднем сиденье телами моих товарок и товарищей, трезвый, злой, очень хотящий спать, думал о том, почему же все же наш еврейский Бог ни словом не обмолвился на горе Синай о казино «Метелице»? Ибо будь такая заповедь, я б ее, зуб даю! – соблюл.
– Где тебе будет интересно побывать, – делился со мной программой моей творческой командировки мой московский друг и коллега, – так это на собрании «Союза Русского народа», гладиаторских боях (до убиения, разумеется), на Х-секс-шоу (спаривание самца морского льва с самкой человека под музыку Альбинони) и закрытом конкурсе едоков в пользу афганских сирот. А в казино ты был? Сподобило?
– Доводилось.
– Остальное – так же увлекательно, – с энтузиазмом продолжал мой друг. – Здесь все не так, как было полгода назад. Все новое – новые лица, новая Москва, новая Россия, новые русские. Все новое!
– Новое, – согласился я. – Ненадеванное.
А ведь где-то я это уже читал... В какой-то книжке с удивительным «в начале» и совершенно неоднозначным в конце: «и он обратит сердца отцов к детям и сердца детей к отцам их, чтобы Я пришед не поразил земли проклятием» (Малахия 4:6).
Так кончается «Ветхий Завет», ни много ни мало. Надо бы похлопотать, чтобы в следующей корректуре не забыли врезку «не играй». А то Он «пришед поразить землю. Проклятием».
Увидя мое лицо, билет мне подарили. На первый же спец-для меня-рейс. На пороге моей мансарды провожал меня дядя из публикации на прошлой неделе, он приехал на постоянное место жительства ко мне, Мишеньке; дядин крепкий поцелуй на дорожку горел в моем лбу, так что объяснять спешность отлета не пришлось. Мне уступили место. На Москву. Мне принесли дабл-водку, даже не спросив. «Забытца, ухмереть и видеть хны», – думал я, жуя паек «Эль-Аля» и замышляя следующую гастрономическую реплику «Прощание с кашрутом».
Мне все понравилось в отличной процедуре отлета. Мне понравилась теплая обстановка в дикой толпе к единственной – в лице единой регистраторши багажа и билета – девице (остальные сотрудники приема, как она объяснила, были заняты, не то что она – свободна), мне понравилась селекция по паспортам – с синекожими паспортами очередь на допрос битахона, с российскими – на очень строгий допрос, но уже с применением пыток. Мне не могло не понравиться, что не мне, а «им» задавались вопросики такого гражданского свойства, как: «а на чьи это средства ты (!) жила в Израиле?» (из протокола допроса при вылете из Лода моей знакомой российской дамы, имеющей преступную глупость, будучи красавицей и умницей и в свои 28 лет – кандидатом наук, – навестить свою израильскую родню. Понятное дело, ведь все русские дамы – шармуты, с точки зрения нашего проницательного битахона). Допрашивала ее плохоговорящая по-русски соплюха с таким презрением, что я бы на месте краснеющей, что-то лепечущей и уже оправдывающейся дамы закатил бы девке хорошую оплеуху! («Кто тебе купил билет?», «Кто тебя содержал в Израиле?», «Кто он (?!) тебе?», «Ты работаешь?», «Сколько ты получаешь?» (!!!!), «Чем ты можешь доказать, что ты работаешь?») В общем, любят у нас гостей из России.
Когда я попытался объяснить в двух-трех словах этой девочке, что к взрослым и незнакомцам по-русски следует обращаться на «Вы», на меня посмотрели как на Бен-Йегуду. Мне это так понравилось, что по возвращении на родину я, пожалуй, поинтересуюсь правовыми аспектами функционирования нашей доблестной службы. И кое-чем о правах человека, б'вакаша. Ведь очевидно, что речь уже не идет о том, кто тебе (Вам!) собирал чемодан и запихнул туда шесть тонн тротила, а идет речь о том, с кем ты (Вы! Вы, блин! Не «ты», а «Вы»!) изволили трахаться и за какие деньги. И в каких позах. А не выпустить бедных туристок – это нам раз плюнуть... Впрочем, как и не впустить. (Знаю и такие случаи.) Потому что мы сильное, мужественное до хамской брутальности и брутальной сабрскости – полицейское государство, и нет дела нам до прайвеси, особливо «этих русских проституток». Это все при том, что сутенеров-оптовиков (любой нацпринадлежности) впускают и выпускают без проблем, а я сам – лично – интервьюировал пару гангстеров международного масштаба, справляющих уик-энд в Святой земле. А вот главреда самой большой московской газеты промурыжили на вылете почти до опоздания на рейс каверзными вопросиками интимнейшего свойства, хотя, по-моему, это был очень даже мужчина в бороде. Я знаю лишь один случай отпора подобному беспределу. Мой друг, корр. крупного американского журналистского агентства в Москве, израильтянин, отправлял свою юную олимку-жену с младенцем в Москву, где семья живет. Услышав характер вопросов, предлагаемых его супруге, он перепрыгнул турникет и крупно побеседовал с чиновниками...
Но это, как говорится, в семье не без урода, а безопасность (т.е. соплюха из битахона) превыше всего (например – приличий).
Ну ладно, нас, гордых старожилов, сие не касается, мы выше этого, мы уже на высоте девять тысяч литров, нам уже показали всю полугодовой давности программу «Эль-Аля», ничего не меняется: газет на русском языке не предлагается, пиво кончилось где-то над Турцией, видик с кином в самолете, где 3/4 пассажиров не говорит на иврите, английском и французском (хотя копия видеокассеты того же фильма (!) с озвученным переводом стоит в московском киоске 5-6 долларов), на коленях у меня курящего пересидело пол курящего самолета – те же 8 мест для подверженных порокам, список горячительных (пардон) напитков, предлагаемых русским путешественникам «русских рейсов», – сильно не соответствует рекламе, а что до не горячительных – так и томатного сока нет и лед кончился над Черным морем. Вот беда-то какая – в общем, узнаю тебя, родной бело-голубой «Эль-Аль»! Ведь летал же я этим же самым «боингом», в этом же классе в Париж и в Мадрид. И лед был, и кино по-французски, и газеты французские давали, и пиво не кончалось. Одним словом – «русский рейс».
У меня такое впечатление, что таможенную декларацию на английском языке я заполнил по крайней мере паре десятков страдальцев – хотя в Шереметьево их кипа, и на русском. Пустяки, скажете? А я скажу, что мне надоела наша второсортность. Мне надоело платить такие же кругленькие и недешевые шекели за рейс Лод-Москва, что и за рейс Лод-Париж, ощущая различие в сервисе и соблюдении этикета. Интенсивность и объем перевозок по авиалиниям СНГ сегодня превышает объемы перевозок с некоторыми прочими городами и весями мира, причем плата за билет авиакомпании не политическая благотворительность с нашей – платящих – стороны. Причем я еще не касался вопроса о бешеной (соотнося с прочими) цене за российскую визу. Я понимаю, что мы должны содержать российское посольство, хотя не понимаю – почему? Что это за стодолларовый побор?! За право посетить маму. И почему его берут именно с израильтян? Мы что – такие богатенькие? Я – нет... Слухи о «безграничных возможностях еврейского капитала» сильно преувеличены! (Была такая антисионистская формулировка в 70-х. Тогда я улетал из СССР, как мне казалось – навсегда... А между прочим, виза в СССР в 89-м стоила вполне приемлемые 17 долларов. В Париже.) Это что – потому, что мы – евреи? Нет – это потому, что мы – русские евреи. А значит – безответные тихие люди.
Но, конечно, – в «Шереметьево» все встало на свои места... И тихо поперло поклажу на выход, понятное дело – волоком. Ибо – нам ввозить рубли в Россию нельзя, потому что их нельзя вывозить из России. Так что ежу доступно постигнуть, что платную багажную тележку напрокат за 4 тысячи рублей нам не потянуть. Потому что долларами не берут. Это противозаконно с точки зрения РФ. Но меня утешили – «тележек все равно нет», так что все бесэдер. Но мало кто обратил внимание на такое пикантное обстоятельство: а ведь приезжающие в Россию по вполне фиктивно оформленной (например, агентством «Мир») «бизнес-визе» еще и должны заплатить за прописку, скажем, в Москве 20 баксов. Не говоря о налоге и оплате услуг в случае продления визы. Отсюда: билет – долларов пятьсот с хвостиком. Виза – долларов сто, а то и больше. Прописка – 20. Продление...
Лохи мы, вот что я вам скажу, лохи мы, а не белые туристы, бизнесмены и дорогие гости их города и мира из провинции с преобладанием еврейского все еще населения.
На законный вопрос: а «че ездить-та, че дома не сидится?» – отвечаю (вот сейчас, прямо сейчас, когда автомобиль прет через миргородскую лужу с двумя, как миноносец, усами-бурунами, прет через ночную и такую темную с отвычки Москву): во-первых, ремонт я закончил, в мансарде живет новый репатриант, во-вторых, дома очень тепло, а я устал от теплой погоды, а в-третьих, а попробуйте-ка задать такой же вопросец с подковырочкой не мне, которому (семнадцать лет как на родине живем), а тому, который из нормальной страны репатриировался. Из нормальной! Из Бельгии, Франции, Голландии, Канады, Австралии, наконец! Из страны – выходцы из которой не составляют восьмую часть нашего этноса. И дочерям которых не задают вопросов, а с кем они ноченьку провели, потому что можно схлопотать по морде. И получить мгновенную огласку факта своего хамского наличия в цивилизованном мире, сначала, естественно, там, потом у нас, на местах, а потом и нотку схлопотать из люксембургского, например, посольства... Не юнице из аидише-секьюрити нотку, а МИДу, по поводу дискриминации некоторых расовонеполноценных гражданок Люксембурга... И необоснованных обвинений в огульном блядстве.
Мне-то что. Мне-то – хорошо. Я, знаете ли, гражданин Израиля, и – все. Я куда хочу – туда и езжу. С единственными своими – гражданством, подданством и ментальностью.
Но дело в том, что по происхождению я из ненормальной страны (у меня там – мама). И единственные мои – гражданство, подданство и ментальность – тоже не то чтобы как-то ненормальной, но как-то – не в себе – страны. Так что мне хорошо, но не очень. И я езжу не туда, куда хочу. И – наоборот. И таких, как я, ненормальных, грязно говоря, каждый у нас – восьмой...
Американского и европейского происхождения израильтяне – относятся к своему гражданству спокойно. Традиционно спокойно. Коренные израильтяне – еще спокойнее (предпочитая на всякий случай иметь и еще одно, желательно американское, подданство. Впрочем – это, может быть, и – клевета...).
Но русскоговорящие евреи Израиля (и российские евреи), если говорить всерьез, – переживают очень сложный и, может быть, уникальный, противоестественный – синдром, устанавливается, роится, ткется из воздуха новая система психологических взаимопониманий с Россией. Небывалых. (Я не говорю в этом контексте о иных системах взаимодействия – культурных, политических, конфессиональных, экономических...)
Синдром ненормальности. Но кто нам сказал, что нормой должна считаться известная традиция, а не нормой?.. И появляется новая традиция, нормализующая новую систему отношений.
Однако покуда я наблюдаю исключительно нормализацию системы извращенных, дискриминационных, а порой едва ли не криминальных аспектов пресловутых взаимоотношений. По координатам: пресловутая русскоязычная община Израиля – Израиль – еврейская община России – Россия. И на всем – паутина непервоклассности...
Меня несло по ночной Москве, и даже дождь, по которому я, признаться, соскучился, и запах бензина и мокрой черной русской зелени не радовали; размышления мои были не веселы... Тоже мне «посланник второсортной державы», цитировал я одного коллегу. А всего-то, казалось бы... Ну, подумаешь: одна страна, одно государство, одна авиакомпания. И отлично понимая, что, завтра, то есть уже – сегодня: другая страна, другое государство, другая компания. Причем – что изумительно: совершенно не мои.
Говорите – «за державу обидно?». Ничуть. За себя, дамы и господа, обидно, за себя. И угораздило ж родиться в России... С израильскими – уж какие есть! – умами и талантами... И – навсегда. А под утро мне приснилась упоительного содержания и формы новость с Родины. Оказывается, Е. Баух избран председателем федерации писателей аж всего Израиля. Так нам и надо. Таскать нам не перетаскать. Официального опровержения сну я дожидаться не стал. Я встал, спел «Атикву». Сделал физические упражнения и – вышел в город Москву! И купил любимую газету «Сокол Жириновского»! Газета меня разочаровала: про меня – ни слова. Все слова были обращены к россиянам. Последние слова в газете были: «цена договорная».
Я живу на корабле. Корабль «Паллада» пришвартован. В иллюминаторе – купол Смольнинского собора. Отличная гостиница, условно говоря – на плаву, пахнет Невой. Отличного качества ингерманландский ветер. Я счастлив. Я – инкогнито. Это – подумать мозгом! Просыпаюсь под чистым верблюжьим одеялом, на льняных простынях. В проветренной каюте. Дело к Рош ха-Шана, а ничуть не душат хамсины, шутка сказать! Кофе, черный поджаренный хлеб... Выхожу на палубу уже побрившийся, в свежеповязанном галстуке. Кланяются матросы, стюарды, обслуживающий персонал.
– Инкогнито, – шепчутся они, – это сам Инкогнито. Из 103-го люкса! Видите, какой величественный! В велюровом жакете. С послом испанским говорит... (было такое дело. – М.Г.) Курит только «Бродвей». Длинный. Если нет «Бродвея» в продаже – очень гневаются. Сейчас за ними приедет лимузин. И они отъедут-с.
Действительно, подают авто. Отъезжаем-с. (Инкогниты обычно передвигаются в авто.)
Отъезжаем и едем по Шпалерной, которую так и тянет за язык назвать Воинова. Причем, когда она была улица Воинова, не назвать ее Шпалерной было брохом в масштабе поколения и чревато.
Куда же это мы отъезжаем? А на вернисаж! Где Комар и Меламид демонстрируют Любимую Картину. «Любимая Картина» – концепт (с позволения оказать). Создана Любимая Картина на основании социологического опроса российского народа. Народ опросили, что (и кого) он хочет видеть на своей «Любимой Картине»? А?
«Извольте, мистеры Комар энд Меламид, – ответил статистический народ, сосновый лес, Христа, ребенка. И чтоб медведь был». Вот и является на фоне леса и медведя Христос ребенку. А «Нелюбимая Картина» – абстракт в статистически не любимых русским народом оранжевых тонах. И хотя я люблю оранжевые тона и терпеть не могу детей и медведей – даже это не портит отличного моего самочувствия: я на родине. Я сам себе снюсь. Я выйду с вернисажа, оправлю полы поддуваемого нетеплым ветерком плаща, поймаю отлетающее скользкого шелка кашне. Спущусь от Ростральных колонн к Неве. Нева надулась, но наводнения не предвидится. «Хорошо, что наводнения не предвидится», – одобряю я. «Молодцы, строители дамбы», – мысленно поощрю строителей дамбы я. (Я в этом смысле – уникален, хорошо что – инкогнито.)
Город невероятно чист, опрятен, я таким его не помню, да и помнить нечего – «расчистили к Играм доброй воли», объяснили мне. (Но при этом ни один не объяснил, почему это Игры – и доброй воли. А недоброй воли? Это как?) Но даже это не подмачивает настроения. Я спокоен. Я совершенно спокоен.
Я на родине.
Справка.
«Инкогнито родился в городе Ленинграде в 1950 году в простой еврейской семье. В 1977 году вышеозначенный инкогнито навсегда покинул родной Ленинград, в который почему-то возвратился погостить у мамы в 1987 году проездом из родного Иерусалима. С тех пор он так часто навещает ту родину, что россияне с облегчением утирают разнообразную влагу с чел (челов? – М. Г.), когда инкогнито отбывает на эту родину. И наоборот. Обе родины прямо все в слезах».
Инкогнито – я делаю все, дабы не бросаться в глаза на своих российских дивертисментах, слиться с толпой. У меня разработана целая система, «как стать не узнаваемым буквально никем в России», ибо там неблагополучная, или, говоря по-современному, – «обостренно криминогенная обстановка».
Потому каждый, кто с легкостью может опознать меня на ул. Бен-Йегуда по парчовой жилетке с брегетом и бубенчиками на голое тело поэта, затруднится и даже опростоволоситься рискует на Невском проспекте, выговаривая «Шалом!» при встрече с замаскированным a la russе политобозревателем! Жилет я ношу глубоко внутри крылатки (дабы не отобрали брегет с прибамбасами), к ногам плотно прилегают калоши с малиновым фланелевым подбоем (шпоры я загодя отстегнул), на груди ордена, во рту сигара. Сверху нахлобучена трофейная ермолка. Пейсы по ветру, кобура побоку. Выражение лица индифферентненькое: я на родине. Я счастлив.
– Инкогнито! – приветствует меня подельник, т. е. – сподвижник богатырских деяний моей юности поэт Виктор Кривулин. – Ты что, поселился в Питере, что ли? Так написал бы что-нибудь в жанре «стихи». Забыл, как это делается в своей Приаравии?!
И, не дожидаясь проклятья, растворяется в дожде, в рассеянном посеребрении которого так импозантно смотрятся ансамбли нашего города: ансамбль Арки Главного штаба, ансамбль песни и пляски Всероссийского общества слепых и ансамбль «плащик-перчатки-трость на М.С. Г-ве», т. е. (и – то) делающей обладателя буквально не узнаваемым народом.
Меня не узнали: израильский консул в Санкт-Петербурге, моя институтская преподавательница латыни, Ю. Кукин, А. Собчак, родная тетка Серафима Львовна. В ответ я не узнал в упор: моего взаимодавца из Ромемы, свою вторую любовь, звали ее, помнится, Светочкой, А. Собчака. Последнего со сладострастьем.
Инкогнито я шел по Летнему саду. Шурша палой листвой. Не узнанный Ниобеей, Гекатой, дедушкой Крыловым, Флорой, Деметрой. Пожалуй, только Сатурн, Пожирающий Своих Детей, вроде бы признал меня. Я шел по Летнему саду и с холодным наслаждением думал о том, как мне надоел Израиль. В целом. И я – сам себе – в Израиле. (В частности.) Мне надоел мой Израиль, мне надоел процесс мирного урегулирования. Потому что раньше, до, до, до победоносного шествия мира (арабского) по Ближнему (арабскому) Востоку я никогда не испытывал (теперь ставшего устало-перманентным) – страха за свою страну. Такого страха, который заставляет усомниться в своей правоте, припоминая случай, когда я выставил из своей мансарды одного свеженатурализованного американца за невинную в сегодняшнем контексте фразу: «Мы (еврейство диаспоры, в первую очередь американской) – залог того, что если с Израилем что-нибудь случится – еврейский народ уцелеет!» Дело было в ностальгическом 1985-м. Дело – было. (Здравствуй, Андрей! Да, это я, Инкогнито. Нет, стихов не пишу... Мне тоже, очень...)
Мне надоел «израильский Израиль» с утрясшейся до монолита политической традицией «левые – прохвосты, правые – идиоты» и «русский Израиль» с минерализующейся традицией: старожилы – политические импотенты, новые репатрианты – безобидные эксгибиционисты (см. письма читателей).
Мне надоел глупеющий на глазах и теряющий (хоть бы даже и фельдфебельское, но) достоинство Израиль-дипломат и сенильный Израиль-сионист, забывший, зачем он сионист. Мне надоел Израиль, обсуждающий вопрос о статусе Иерусалима...(Здравствуй, Белла, отлично выглядишь! Нет, не пишу, зато пишу памфлеты...)
Мне надоели министры культуры нашей страны, которые узнают о факте семнадцатилетнего присутствия в культуре их страны, например, меня (инкогнито) от министров культуры России (была такая история), и надоел Союз писателей, простите! – Федерация писателей в Израиле во главе с «нашим». Е. Баухом. Мне надоела страна, в которой меня (инкогнито) знакомит с легендарным интеллигентом Ш. Пересом Андрей Вознесенский! (Была такая позорная для меня история.) Мне надоела страна, в которой я, чтоб не сдохнуть с голоду, вынужден гнать с 10 до 14 газетных полос в месяц, т.е. писать по вполне упитанной книжке в месяц, вместо того, чтобы (Здравствуй, Вася, рад тебя видеть) закончить роман или подготовить к печати хоть одну из написанных книг (нет, Вася, стихов я не пишу...). Мне надоела страна, где ни один из моих редких и мною уважаемых коллег, русскоязычных гуманитариев, за пару десятков лет непрерывного труда не наработал на возможность спокойно и достойно, не побираясь и не отвлекаясь, – заниматься своим делом (список друзей, коллег и врагов не привожу по соображениям незатейливым. Я отдаю себе отчет, что, пиша эти строки, «подставляюсь», и не желая, будучи инкогнитом, подставлять друзей. – М. Г.). (Здравствуйте, Михаил Михайлович, какая неожиданность! Нет, не пишу... Как-нибудь в следующей жизни, если позволите...)
Мне надоела страна, в которой я, никакое не инкогнито, а М. Генделев, который перевел, по-моему, всю современную ивритскую поэзию на русский язык (а ежели я хватил и преувеличиваю, то – ладно: не я, а, скажем, Дана Зингер, или С. Гринберг, или Б. Камянов, или В. Глозман и т.д.), но в которой стране за 17 лет (и 4 книги стихов, здесь написанных) я не получил ни от одного ивритского поэта предложения перевести хоть одну мою строку! (А с моими коллегами – русскозычными поэтами Израиля – дело обстоит аналогично, я вас уверяю!)
Скажете, что это я примеряю все на себя? Начал вроде с государства, а кончил своими мышиными проблемами. Скажете? Ну скажите, скажите! Причем скажите мне это в лицо!.. То-то же!
А я готов ответить и отвечу. Я смешиваю личное и гражданское, ибо не могу и не хочу оправдывать личное гражданским. Будучи персонально не согласен с действиями моего государства, я отказываюсь приносить ему свои персональные жертвы. Сионизм, понятый, а самое главное, принятый мной как персональная, экзистенциональная идеология, сегодня не перекрывает, не затягивает зияние меж мною и государством. Гражданин – я не согласен с политикой моего правительства. Писатель – я не согласен с культурной реальностью, унизительной для моего существования в культуре, настаивающей на моем несуществовании. Я не хочу и не буду воевать на чужой войне. В свое время я сознательно ушел из русской культуры, ибо не ощущал ее своей. Я перестал ощущать Израиль – своим. Сегодня Израиль – не та страна, где я жил по своему выбору.
Потому что и нашу страну, и нас в этой стране отличает чудовищная, невероятная в цивилизованном мире культурная трусость. Мы не в состоянии в полный рост существовать даже в собственной культуре, оч-ч-чень непервоклассной. В собственной культуре, в собственном народе, в собственном государстве. Потому что мы, как дети, нуждаемся в ободрении взрослых, в поощряющем взгляде со стороны (Америки, ООН, Нобелевского комитета, ЮНЕСКО, Лиги сексменьшинств, В. Черномырдина, Манделы, Е. А. Евтушенко и А. Шварценеггера). Наш мир инфантилен и убог.
...Хорошо, что я инкогнито. На той родине, где меня каждая собака до сих пор знает, а не на той родине, где (посчитано) мое содержание в качестве писателя в течение 1 года обходится ровно в содержание 4 собак или 9 кошек. Правда, я бы тогда написал 2-й и 3-й тома романа. А это лишнее: нет спроса.
...Я живу на корабле. В иллюминаторе плещется небо. Мне 44 года. Я счастлив. Я инкогнито. Я.отлично, крепко сплю по ночам, мне снятся подлинные сны инкогнито: терраски арабских виноградников при подъеме в Эль-Кудс, площадь Переса-Арафата в Кирьят-Моцкине, Рабин с молитвенным ковриком, Ефрем Баух с тирсом. Я на родине. И скоро примусь за любимую картину: сосновый лес, ребенок, И. Христос и медведь. Как только проснусь.
Я так себе пророк. Особливо ежели дело касаемо меня самого. Однажды, лет 25 назад, я написал в юном угаре – «и даже если мне по праву освободят престол хромой, мне никогда не хватит славы, чтоб прекратился голос мой» – и оказался кругом не прав... Голос сел, престол не освободили. Пятнадцать лет назад, в стихотворении «Вокзал “Инферно”», я, ополоумевши от сдомской жары в перспективе Мертвого моря, в обществе г-жи Каганской скучал о галуте: «Часов пробивается стебель в петлице вокзала, и кавалеры все разумиют на идиш, как в Польше, вот уж где я никогда не буду по крайней мере»... – и через десять лет прогулялся по Маршалковской... В Россию я обещал неоднократно вернуться посмертно, однако вернулся еще в, кажется, этой своей инкарнации. Не верьте мне, люди!
Другое дело, когда я работаю с эпохой. Тут – все сбывается. А поскольку мои политические пророчества, наподобие:
Возможно, будет лучше с керосином.
Возможно, будут крупы и масла...
Бля буду! Солженицын над Россией
таки прострет совиные крыла!
(1985 год)
– или нетуманные предсказания двух недопроизведенных политических переворотов в Руссии – августовского и октябрьского – реализуются без сучка и задоринки, придется поделиться секретами своего нострадамусного мастерства с широкой читательской аудиторией.
«Закон Предсказания российских политических катаклизмов номер Один»: смело предсказывай апокалипсис, ежели дело касаемо РФ. Но имей в виду, что апокалипсис, особенно на местах – в глубинке, будет проведен бездарно, с элементами откровенного разгильдяйства. (Хорошо проводятся в России только стихийные бедствия в условиях бездорожья и ваучеризации всей страны.)
Судьба играет мной – человеком и гражданином Мединат Исраэль – как хочет, а вот за поэтом и политическим обозревателем – старательно подбирает огрехи. Не было Генделева на Урале – будет! Не скакал МГ по чапаевским местам, не исследовал волшебные свойства малахитовой шкатулки Пандоры, не окунал взгляды в полноводный Яик... «Сделаем!» – рапортует судьба.
Город Челябинск, честно говоря, произвел на меня чудовищное впечатление. По-моему, это даже не город, а плотное нагромождение фабричных поселков, соревнующихся между собой за лидерство в деле изгаживания пейзажа. Причем все победили за явным преимуществом.
Мои радушные хозяева – а в Челябинске я был гостем в том числе и одного немелкого воровского авторитета – даже решили, что мой частичный паралич мышц левой половины лица – суть результат воздействия горландшафта на хрупкую психику израильского поэта.
Встреченный в аэропорту вооруженной охраной («Разве в Челябинске беспредел? Вот в Свердловске – там настоящий беспредел!» – Т. Т.), я был упакован в джип японского производства и с клаксоном и сиренами был провезен по городу.
Из дальнейших моих приключений в этом краю мне запали в душу два события. Досмотр автомобиля пятнистыми ребятами в черных масках, остановившими автомобиль на одном из перекрестков города (причем в этот конкретный раз – именно в этот раз! – в автомобиле не было ни одного человека с мало-мальски криминальным прошлым – даже обидно! Какие-то вегетарианцы, право...).
Когда застопоренную машину окружили зачехленномордые маскхалатники с направленными автоматами, я, грешным делом, решил: «Вооруженное ограбление! Добегался, Генделев...» И подумал, что на мне они вряд ли разбогатеют, разве что без боя отберут лазоревую мою жилеточку и галстух сигнона «кискис» фирмы «Carnaval de Venice», приобретенный на пасхальной распродаже за большие деньги. Нас, тыча автоматами под ребра, вытолкали из машины; меня, как наиболее главного, распластали по радиатору на предмет «оружие, блин, наркотики!!!». Общупали с вниманием к анатомии и нисколько не щекотно. Стоя в позе раком, я думал о превратности (или, говоря по-современному, – перверсности) бытия. Потом наиболее здоровый и наиболее зачехленный очень неостроумно пошутил на тему моего телосложения, явно удерживаясь от желания вложить мне пенделя кованым ботинком за отсутствие при мне «оружия, блин, наркотиков» (в этот раз)... Патруль отвлекся на следующее транспортное средство. Удивительным было то, что документов у нас так никто и не спросил... Смею сказать и знаю, что говорю, – досмотр палестинского «кадиллака» со схованным в багажнике мешком с Абу-Нидалем – прошел бы силами мишмар ха-гвуль не в пример нежнее. То, что с нами произошло, это Хованщина рядом с Лебединым озером.
Кстати, о мешке с Абу-Нидалем. Второй пикантный эпизод тоже касается багажника. Во время пикника в окрестностях главного челябинского кладбища (шашлыки, соленые помидоры, черемша, пестрое общество, мелкий, экологически нечистый кислотный дождичек...) одним и, вы будете смеяться, сильно татуированным пикникующим, отлучившимся в березнячок по надобности, был обнаружен «фиатик» с хорошо уже лежалым кадавром в багажнике. Обменявшись мнениями, постановили: вызвать милицию («Это их дело...»). Не поленились – съездили и вызвали. На следующее утро звонили из милиции: поисковая бригада труп в авто, т. е. авто с трупом, не нашла по причине темноты и бездорожья. А еще говорят, в Челябинске есть оперный театр.
...Удивительные ландшафты окружают другую жемчужину Южного Урала, город Магнитогорск, гигант советской индустрии, первенец пятилеток. Удивительные ландшафты: сглаженные холмы нагорья, на рассвете, в дымке неотличимые от пейзажей Гуш-Эциона, окрестностей Бейт-Джубрина... Сердце захолонуло, я утер подкатившие, верней подвернувшиеся по случаю – слезы... И пошел, пошел по склону, состоявшему из уральских самоцветов, полудрагоценных камней и самородков, кое-как полуприкрытых осенними уже травами и палой листвой берез. Грибы уже отошли. Неопределенного вида башкирские колхозники меняли с грузовика поросят на водку. Так, подумалось мне, Урал.
Откровенно говоря, я не особенно уповал на глубину и содержательность беседы с очередным провинциальным лидером, поэтому считал, что ограничусь только констатацией еще одного факта присоединения регионала к одной из расхожих политических идей, имеющих хождение на географически широкой, но неплодоносной плоскости современной политической мысли России.
Естественно, меня заинтриговал сам факт пребывания еврея на губернаторской должности... Я был приятно разочарован: увидел поджарого, сдержанного в жестах и точно изъясняющегося господина, который уже с первых фраз высказал вполне нетривиальную мысль, суть которой состояла в том, что современная политическая реальность страны не позволяет мэрам и главам региональной администрации сохранять свои правительские и управленческие посты при нелояльности относительно Верховной Власти (читай Президентской власти), причем аргументация мэра неожиданно носила характер этической апологии (опирающейся, естественным образом, на специфику современного государственного состояния РФ), раздираемой личными, чего уж там говорить, интересами регионалов и автономов, закумуфлированными под якобы демократическую народную представительность («Народ сер, но мудр, если народ говорит, что от жаб бывают бородавки, значит, от жаб бывают бородавки...»)...
Пожалуй, с этого момента персона мэра вызвала у меня личный интерес. «В русскоязычном Израиле, по крайней мере, в его гуманитарной части слово “Магнитогорск” звучит чаще, нежели слово “Израиль” в городе Магнитогорске», – начал я, но мэр сразу опроверг меня. Разговор, вернее, беседа, переросшая границы интервью, плавно описала эллипс вокруг проблемы и желания расширения выходов структур культурных, хозяйственных и экономических города Магнитогорска в Мир. Да еще, запросто, напрямую, по возможности не обидно, но через голову центральной российской власти. Поскольку сам я был гостем КРУМа – компании развития и усовершенствования Магнитогорска – частного предприятия, в числе прочих имеющего и культуртрегерские амбиции (а чтобы еще завлекло б великого нерусского путешественника на Урал?). Мы заговорили об инициативах «снизу» во взаимодействии по оси «Урал-Израиль» и о безусловной поддержке мэром идей расширения подобных инициатив. И придании его администрацией этим стараниям более широкого и оформленного характера. Другими словами, появлению во внешних связях Магнитогорска еще одного географического пункта – Святой Земли нашей, тем паче, что, как сказал мэр, «там полно наших магнитогорских». В частности, культурным связям запален зеленый свет в полный рост. Ставить спектакль в магнитогорский драматический театр приглашается израильтянин, а еще совсем недавно театральная звезда Виктор Шрайман, недавно здесь побывал популярный актер магнитогорского театра израильтянин Евгений Терлецкий, ну и т.д., и т.п.
Любопытно, что мэр города Магнитогорска с 13 по 20 октября примет участие в должном состояться в Израиле «Всемирном конгрессе по борьбе с массовыми беспорядками и чрезвычайными ситуациями» (между прочим, к нам, в Страну Массовых Беспорядков, кажется, катит вообще большая команда Страны Чрезвычайных Ситуаций, во главе со специально заведенным министром Сергеем Шойгу, так что конгресс обещает быть прелюбопытным).
Не менее любопытно, с чем именно в борьбе собирается повышать свои профессиональные навыки мэр Магнитки?..
Если я был первым израильским журналистом, которого живьем видел Вадим Владимирович Клювгант, то он не был первым евреем-губернатором для меня – но именно мэр не преминул упомянуть о специфике своего губернаторско-еврейского положения... Он описал не самую стерильную с точки зрения антисемитизма ситуацию, связанную с его избранием (и что интересно, с «согласованием на сессии горсовета в 91-м году», а – что интересно? – интересно, что сам выдвиженец с согласованием-то и был несогласен, вероятно, по рептильной антидемократичности такого рода «правительственного выдвижения»). А на ситуации, связанной с собственным его носом, и пытались сыграть, что вполне естественно, ультрапатриотически настроенные конкуренты. Мэр перешел в контрнаступление, сделав козырем некозырную карту идиотичности подобного положения, и... выиграл. Что, конечно, не везде в России сошло бы ему с рук. Хотя по накалу антисемитских страстей не Магнитогорск и не Урал лидируют в современной этнографии Российской Федерации. А ситуацию в Магнитке Клювгант определил как стабильную и контролируемую.
И еще о мэре. 36 лет, магнитогорец в третьем поколении, на кладбище могилы дедов и бабок – спецов гиганта индустрии сталинского призыва.
«А я чаще вспоминал в последнее время, что я еврей, – сказал Вадим Владимирович, господин мэр, и, заметив мой вполне недоуменный взгляд, прокомментировал: – Время такое...»
Я тоже заметил, правда промолчав, что стал чаще вспоминать о том, что я еврей, – прямо с Шереметьева-2 стал чаще: «время такое» в последнее время...
Магнитогорск – по сути – не город, а флигель Магнитогорского комбината, самого большого завода в Европе, если не в мире. Комбинат в Магнитогорске – это все, верней почти все: он и заказывает музыку сфер, он и платит, причем зарплату, отчетливо превышающую средние показатели по России. Город зажиточный, компактный. Вообще производящий впечатление некоторой консервативной устойчивости, прочности бытия и уклада. Пожалуй, из всех промышленно-провинциальных городов он кажется наиболее спокойным и сытым. Пьяных и урлы на улицах немного, вообще с наступлением темноты на улицах – немного. «Хороший город Москва, – записал в своем дневнике маркиз Арман дю ля-Форт, – там подают в домах такого вепря, зажаренного целиком, что экономизм не скоро привьется в Русском царстве»...
Но об этом – в «Обществе чистых тарелок».
Многие считают меня небожителем. «Что вы – что вы!!! – говорю я. – Что вы, что вы…» Небожители – они тоже разные бывают: кто по праву законного рожденья, кто по выслуге лет. Кто за особые достижения в литературе, искусстве, борьбе. Кто за красоту. Кто за особо тренированную мышцу, как Геракл, кто за то, что придумал ей название, как Гиппократ, кто за крутость, как Тантал, кто за кротость, как Эхидна, кто за то, что полубык, кто за то, что полубог. Я, если я и небожитель, то – или за то, что полубог, хотя мама, дай Бог ей здоровья, была бы озадачена этой версией, либо – за красоту! Других мотивов считать меня олимпийцем вроде бы не поворачивается. Хотя – народу видней.
Он, народ, как выдвинул меня из своих рядов, так вдвинуть назад не может, так я растопырился, шею набычил, поди стронь меня, на том стою! Глаза налитые, из шее вена набухла, забыл, как называется.
Забыл! Забыл, я все забыл! Вот недавно забрел на вечер встречи. Выпускников моего родного института, ленинградского сангига. В Израиле. Вообще у меня сложилось правильное впечатление, что Ленинградский санитарно-гигиенический медицинский институт специализировался на выпускниках в Израиль. Если судить по вечеру встречи. И утру следующего дни если судить.
Откровенно говоря, память о вузе у меня отшибло сразу по выходе из вуза, лет эдак двадцать с гаком назад, если отшибленная память не изменяет. Я имею в виду память о вузе и верхнем своем образовании. «Выходишь из вуза на улицу – и прямо – Советский Союз», – запустил я двусмысленный парафразик в оные недвусмысленные времена, в одном из своих студенческих капустников тех оных времен. Я был известен парафразиками. На вечер встречи шел я с трепетом.
«Как там наши? – думал я. – Черт бы их побрал».
«Как там мои дорогие сангиговки, – думал я, – как они изменились?» – сладострастно думал я нехорошее. Кроме некоторого «нехорошего», того, что я смутно помнил о сангиговках (и того, что дети в допубертатном возрасте называют «глупости» (ср. выражение «показывать глупости» с выражением более позднего периода «делать глупости». Ср.? Ну и как?), а также двух-трех абсолютно не пригодившихся в жизни античных ругательств – факт моего девятилетнего пребывания в кроваво-кирпичных стенах больницы Мечникова прошел бесследно для моей высшей нервной деятельности. (Два года на первом курсе, два на втором, два на третьем – потом, после внечувственно превзойденных трех оставшихся летокурсов, – кажется, сразу – пьянка по поводу награждения меня дипломом. Кажется, врача, если я не ошибаюсь…)
В мединститут я поступил по трем основным причинам – и одной главной. Три основные причины моего поступления в Лэнинград медикл инститьют оф хайджиэн энд санитэйшн состояли в том, что: начитанный юноша явно гуманитарных склонностей никак не мог запомнить, сколько эн в слове «нетрансе(н?)дентальный» и что здесь слитно, а что отдельно – и явно бы завалился на филфак даже задрипанного repценовского, во-вторых, мальчик был еврей но всех смыслах, т.е. – советской армии его хрупкое психическое устройство не перенесло б; и – в-третьих – сангиг был и не в пример гуманитарнее, кто ж спорит, – например, холодильного института. И там в программе присутствовали интересные с детства предметы типа гинекологии (о, как был Генделев жестоко разочарован, в смысле интересности… Но это позднее, позднее). Главная же причина состояла в том, что в сангиге преподавала (и пользовалась уважением коллег и начальства и кой-каким влиянием) тетка нашего оболтуса. Так что поступить – Миша Генделев поступил.
О дальнейшем пребывании нашего героя в стенах вуза благородной профессии (по мнению папы, царство ему небесное) известно немного, но в институте (теперь, кажется, медицинском университете) он оставил крепкую память о Мише Генделеве... Как, впрочем, и на всех последующих поприщах – следы первобытных стоянок, черепки, некультурные слои, пепел, зола, зола… Окурки. Остальное – с трудом реконструируемые мифы (по черепам, по всей видимости, закланий, по мандибулам с зубами поздней мудрости, по рогам, хвостам случайных связей, следам письменности, воспоминаниям сопредельных и подлежащих народов, мертвым ныне языкам), апокрифы.
Несколько апокрифов.
Первые полгода не посещав лекций, Генделев пошел сдавать зачет по анатомии. Анатомию (Anatomica) Миша, по инерции тоже, не слишком пополнившую его сокровищницу знаний всего человечества (о факте наличествования в школьной программе такого, например, предмета, как астрономия, ученик Генделев узнал, прочитав аттестат зрелости. И – обалдел) – курц герет – анатомию будущий доктор Михаэль считал о ту пору чем-то гуманитарненьким, в разговорном жанре. И, даже не перелистав, рассчитывал выехать на общем развитии (если не иметь в виду физкультурные качества и пригодность к размножению, общее развитие мускула мозга сводилось у 17-летнего студента к некоторым устоявшимся порокам воспитания и вошедшей в привычку практикой морочить голову людям взрослым, серьезным, прочно стоящим на ногах хорошим товарищам и семьянинам (см. ниже).
Итак, полагая анатомию – предметом неписьменным, а значит, никчемным... Но – отвлечемся.
Никчемность анатомии, а значит, и практическую непригодность по отношению к текущему моменту д-р Генделев, младший врач батальона медицинского обеспечения парашютно-десантной дивизии, подтвердил спустя полтора десятка лет, когда вспоминал, верней – удивительно неуместно, как это бывает, – вдруг мгновенно вспомнил эпизод попытки сдачи того первосеместрового зачета по нормальной анатомии нормального человека – молниеносно вспомнил, по локоть – далеко за «стерильные» перчатки – торча в нижней оконечности обрубка самаля по имени Гиди, безнадежно пытаясь найти хоть что-нибудь напоминающее на ощупь бедренную артерию, с целью пережать на предмет благородной своей профессии. О нормальной – да и не-нормальной – анатомии не могло быть и речи. На вдруг хихикнувшего «русского» доктора тогда очень странно посмотрели оба других участника далеко восходящей в отъезжие поля памяти – за предел допустимого – жанровой сценки времен ливанской кампании «Мир Галилее» образца 1983 года: старший ховеш (ныне владелец магазина велосипедов «Наби» на севере Тель-Авива) Хаим Шехтер, самоименовавшийся Наби, и – сам, находящийся в полном сознании, но не чувствовавший ни-ка-кой, ну совсем никакой боли – Гиди, который даже (посттравматичсская эйфория?) хихикнул в ответ. Я вспомнил тогда эту сдачку зачета, а теперь ничего не могу вспомнить по краям памяти этого хихиканья, но, реконструируя из запчастей других воспоминаний, полагаю, что это была еще та сценка. И демоны войны, буде они существуют, быстро и заботливо отвели, наверное, какого-нибудь необстрелянного своего товарища, поскольку демонку заплохело – в сторонку, за угол действа, чтобы новобранца без возможных комплексов стошнило, бедолагу, на свежем воздухе ада: чего там, бывает. Гиди, безусловно, не выжил. Не выжил, а помер. Но уже, как мне рассказали, – в вертолете. Греха на мне нет, что, опять-таки, утешает. А Наби (отвалившего по довольно сомнительной, но уважительной причине из нашей части через полгода) – я нашел именно во вывеске его велосипедного дела. Он оплешивел или очень разбогател на вид; мы с ним вдребезги надрались на (несколько фальшивых) радостях от встречи, надрались теплым экстрафайном, после чего он попытался то ли подарить (в общем – полупродатъ), то ли всучить мне японский толстошинный велосипед, а я чуть его не взял. Мы лопали экстрафайн под шоколадки прямо в его магазине, пытаясь вовлечь в это хорошенькое дело покупателей, потом заперли магазин и продолжили ровно до последнего автобуса на Иерусалим. Он мне и попомнил то самое хихиканье: он тогда решил, что я того – чокнулся. И даже донес начальству, что русский-то наш – поехал. Помянуть Гиди, зихроно ле враха, и других тоже – мы почему-то забыли, хотя тосты изобретали экзотические, помню – выпили за майора Хадада. Здесь нужна бы сноска, кто такой уже всеми забытый Хадад, да лень унижаться.
Так вот, полагая анатомию предметом неписьменным, а значит – никчемным, Генделев пошел его сдавать, не обремененный твердыми знаниями.
«Грудная клетка» – было написано в билете. Желая поскорее разделаться с такими пустяками, как грудная клетка, и вообще со всем этим вздорным зачетом… (Тяжелое, вдруг образовавшееся, легкое, плоско, под диафрагмой – ощущение после быстрой записи слов – самому неожиданного, спонтанного припоминания о воспоминании о – и опять – о воспоминании – присутствует и сейчас, когда пишу. Ничего, это пройдет. Я вас развеселю, это я вам обещаю. Ничего. Пройдет.) Желая побыстрее отвязаться, я пошел «без подготовки». Набрал в легкие формалинового, кафедрального духу и ослепительно начал:
– Грудная клетка имеет большое значение для организма человека...
Доцент Бочаров благосклонно на меня посмотрел.
– Ну, – сказал он ласково, – продолжайте...
– Грудная клетка (поощренный – я запел) очень нужна людям.
– Зачем? – оборвал меня доцент.
Я запнулся.
– Впрочем, продолжайте..
– Чтобы внутренние органы не выпадали наружу, – сообщил я в полный голос.
– Угу, – сказал доцент. – Какие органы?
– Печенка.
– Ну, допустим...
– Легкие. Два легких, – озарило меня.
– Ну, допустим... Все?
– Почти, – сказал я. – Еще есть... сердце.
– Так это чтобы м... м... м... сердце не выпадало?
Я начал ощущать в сладком голосе доцента подвох и решил наддать в смысле общего развития и интеллигентности юноши из хорошей семьи. Голос мой зазвенел:
– И другие органы.
– Другие органы? Как интересно..
– Горло.
– Горло?
– Да. (Я забеспокоился, но решил продемонстрировать твердость и уверенность в знаниях). – Горло, да, – отрубил я.
– Коллеги, – обратился доцент Бочаров к прочим экзаменаторам, и так начавшим обращать внимание на повышенную чеканность моих ответов, – коллеги! Здесь будущий м... м... доктор демонстрирует подлинную м... м... нетривиальность подхода к субъекту нашего знания. Неожиданная, знаете ли, утилитарность. Свежий взгляд, коллеги. Не угодно ли присоединиться? Говорите, говорите... (Он широко улыбнулся мне.) Как вы утверждаете? Нужна, чтобы не выпадали? Что еще не должно выпадать?
Я решил, видя воспаленный интерес сгрудившихся экзаменаторов, оставивших без внимания начавших бешено шпорить сокурсников, – идти до конца. И опять бегло перечистил – легкие – два, сердце, горло! Потом внутренним щупом провел экстренную ревизию себя изнутри и, не подав вида, что сомневаюсь в себе, выговорил:
– Желудок! И– почки! – вспомнил я.
– Ну-ка те, – вел свою партию Бочаров. – Чтоб не выпадали? Почки.
– Безусловно, – со всей возможной снисходительностью объяснил я ему и комиссии. (Прямо как маленькие!) Но это я хорохорился. Я понимал, что порю что-то не то.
– Нужна? – деликатно вмешался профессор Надеждин.
– А как же?! – сказал я.
– А иначе...
– …выпадут! – договорил я.
– Изумительно! – объявил профессор. – Прагматический ракурс, утилитарный подход! А позвольте полюбопытствовать, товарищ студент, зачем человеку нужны клавикулы?
– Ключицы, – перевел мне, догадываясь, что я недостаточно просвещен, доцент Бочаров. – Клавикула – ключица.
Я запаниковал. О ключицах я вспомнил только что. И ощупал их.
(«Надо отвечать быстро. Вид должен быть брав. Ну, Генделев, напрягись!»)
– Чтобы грудная клетка... по позвоночнику не съезжала.
В экзаменационной повисла тишина. Преподаватели окаменели. Студенты, уже все списавшие и с напряженным вниманием следящие за титаническим поединком слабо им знакомого меня (я институтские занятия избегал, то есть прогуливал тотально и – не примелькался) с грозным преподавательским составом в полном составе, – грохнули. Кто-то зааплодировал. За меня явно болели. Бочаров, выйдя из каталепсии, поднял бровь. Экзаменующийся зверятник затих. Опять упало молчание.
– А колумна вертебралис (позвоночник, как я учил позднее) нужен, соответственно... – раздумчиво потянул профессор Надеждин, – чтобы...
– ...Голова в таз... – сказал Бочаров.
– ...Не проваливалась, – договорил я – терять мне было нечего.
Студент сангига, первокурсник Миша Генделев отдавал себе отчет, что сей момент, буквально сейчас – кует историю. Наотмашь – молотом персонального дебильного анекдотизма лупя по наковальне общественного анекдотического дебилизма. И нет чтоб и не то чтоб мне меня было себя отчетливо жаль – нет! Уже провально комикуя, я понимал, что выхожу, что сделал первый шаг за порог и вот она – дорога мифа, что я вышел – в пока еще юные, но – безусловно – герои, что вот он на глазах творится – в эту страшную минуту – фольклор, что я нашарил (т. е. мне дали) функцию, работу на всю жизнь, полумаску, полуморду – паяца, клоуна, шута, умницы-придурка, и – хошь не хошь – а придется тянуть и уже не отвяжешься – поздно.
Я, неизвестный еще городу, миру и вузу «Миша Г.», молниеносно стал «этим самым Мишкой Генделевым, ну помнишь, который ляпнул про голову, чтоб в таз не...» – и отступать некуда: на всю жизнь.
Я, как и положено до инициации героическому культурному пер-сонажу, культурному герою – Гераклу, Иоханану-дурачку, Зороастру, Ланцелоту, Симплициссимусу, – я был поразительно нелеп, «некультурен», но я уже был – «он». И я уже понимал свою одиозность, и душа то млела, то смеялась, прощаясь с безмятежной гармонией догероического прошлого – целостностью, целокупностью с телом носителя фамилии, достатусностью.
Личная и надперсональная важность этого мига, полагаю, была оценена зрителями обряда посвящения – забывшей гоготать массой народа – студиозусов и статистами – экзаменационной комиссией, чьей функцией было не более чем подавать обрядовые реплики герою: «чтобы...» – хохоталось – профессору Надеждину, доценту Бочарову и прочим незначительным олимпийцам – чтобы... голова... в таз не... проваливалась!!!
Но я уже был не тот, что – стерильный – приперся с грохотом валить зачет по нормальной анатомии, нет! Я пришел творить историю, я был поднят из массы в персоны, я был драматически отделен от студенчества, и от меня уже не ждали нормы от двух до пяти, от меня требовали анормальности – во всем и навсегда. Я из «он» стал «тот» – и пути назад не было.
В конце концов – с того самого момента – уже и стало неважно, чем я займусь в миру, стану ли я коверным, пожарным, поэтом, диссидентом, военным преступником, врачом.
Меня сплюнул народ и... отделил от себя.
Сегодня, прожив больше половины жизни, изрядно помучившись и примерив, а то и сносив целый карнавальный гардероб: тоги и мундиры, жилеты и бронежилеты, халаты, шлафроки; отлюбив, отумирав, отпировав от пуза, отмечая победы и отсмаковав сокрушительные поражения, сейчас – я без никакой нежности смотрю на того ушастого и всклокоченного, потного себя – впервые отделившего себя от героя. Я стал профессиональным партнером себя – героя, и потом – и в литературе, и на войне, и в постели – я опытно, отчетливо выполнял эту необходимую фигуру внутреннего пилотажа – остранение, отчуждение самосознания от себя, телесного.
Пожалуй – вот это и есть то, без чего не существует – потому что распадается и не собрать – писатель. Да и не только писатель – хотя что я знаю о других и что понимаю? Да и неинтересно мне, откровенно говоря, самому, без внутреннего партнерства, одной парой глаз смотреть в мир.
Потому как – одиноко, не перемигнуться, не пожалеть, не восхититься чуть показно.
Один я бывал только пару-другую раз в жизни и не знаю – то ли состояния подлинного «панического» (в античном смысле) ужаса – невероятного страха, шокового страха – лишали моего двойника–героя именно героизма и он бросал меня на самого-меня, маленького-себя, то ли в состоянии ужаса я полностью срастался со своим героем – до тупого, оглушительно-внутренне-воющего монолита – цельности животного. Т. е. я эту пару раз в жизни не один, но един: бурдюк, полуналитый нечеловеческим ужасом смерти или потери любви, мех с булькающей «жизнью», раствором себя.
Когда-нибудь, о, когда-нибудь я наберусь ледяного мужества и напишу об этих «пару раз», хотя и не уверен, что место этим признаниям не во сне, а в литературе. Во всяком случае, я догадываюсь об аде, полагая фантазию Высшего, как говорится, Существа подобной своей небольшой практике умирания души-тела, только в простом арифметическом многомиллионном умножении.
Мало чего на свете боясь – и уж ни в коем случае не обитателей моего ума – я знаю лишь, что существует еще непройденный уровень деперсонализации, полной ампутации – тут уж как хотите: то ли «второго я», то ли личности, то ли – моего героя. И что он есть – этот уровень, о чем и пошепчемся мы в аду.
А пока что – на экзамене творилась мистерия, все понарошку – представление этого ужаса, карнавал провала... И, сидя перед длинным столом, перед – моих экзаменаторов картонным трибуналом, небольшой кудлатый первокурсник – я, как души смотрят с высоты на ими брошенное тело, – я сам наблюдал (впервые) своего (впервые) героя, го-товый ко всему: заржать на удачную реплику, бешено зааплодировать – шел Большой Провал Дебютанта.
– Может быть, – затянул паузу доцент Бочаров, – мы отправим м... м... м... доктора... несколько освежить знания?
– Что вы, что вы, – забеспокоился профессор Надеждин – у него явно отбирали лакомую кость, – что вы, коллега? Наш юный друг так интересно рассказывает! Скажите, Михаил, – он косо заглянул желтым глазом, юркнувшим из-под пенсне в зачетку, – скажите, Михаил Самуилович...
– Самюэлич, – сказал я, правильно предчувствуя дежурный рогот почтеннейшей публики, которую долго не пасли, – наслаждающихся на халяву студентов.
Давали умирающего гладиатора. Они хотели (и имели-таки права) досмотреть до конца. За те же деньги.
– Михаил Самолыч, – добродушно сказал неантисемит Надеждин. – Скажите, товарищ Генделев, что сие? – и он протянул мне с подчеркнутой бережностью экспонат.
– Голова, – произнес я не очень уверенно.
– Не совсем, – широко улыбаясь, проговорил явно довольный собой профессор.
– Ну да, – сказал я, тоже натужно улыбаясь и тоже сколь мог широко, – конечно, голова.
– Нет, я не спорю, – сказал профессор, – но как это называется?
Я стоял в позе диалога датского наследника с Йориком: пур Йорик.
– Голова, – убежденный в безусловной своей правоте, заявил я.
Упала тишина. Ряды дохли. Но беззвучно, боясь пропустить самое интересное.
– Голова, – повторил я уже менее уверенно. И заглянул в пустые орбиты.
Конечно, это была Голова. Чем же еще это могло быть? Двойная дырка носа, ощеренные зубы – веселый такой роджер.
– Что скажете, коллеги? – развернулся налитой весельем профессор Надеждин к комиссии.
– Фантастика, – отреагировал Бочаров. – Беспрецедентно.
– Ну голова же, – монотонно повторил я, – мертвая.
– В чьей группе вы... обучались? – благосклонно спросил в никуда завкафедрой, профессор нормальной анатомии человека, доктор мед. наук Надеждин.
– В моей, – встала, как школьница, пунцовая ассистентка Розалия Львовна по фамилии Иванова. – Только он все пропустил.
– Все?
– Все-все…
– Да, тут трудно преувеличить, – подал реплику доцент Бочаров.
– Не все, – сказал я.
Я не врал. Два занятия я навестил и Розалию Львовну помнил визуально – в лицо и фигурка отличная.
– Не будем отвлекаться по мелочам, – приказал Надеждин.
– Мы остановились на том, что это – мертвая голова! – напомнил Бочаров. – Он, – доцент ткнул в мою сторону белоснежным пальцем, – по крайней мере так говорит.
– Утверждает, коллега, – сказал профессор и быстро, боясь потерять собеседника, улыбнулся. – Что вы еще можете сказать? Можно не вкратце...
– Ну вот, – промямлил уже ни в чем не уверенный я. (Ну ведь голова ж это!!! Го-ло-ва. Чего они от меня хотят, садисты?!) Ну вот – это – голова. Вот это рот, нос, уши. То есть были – уши. Когда он был жив. То бишь она... Голова...
– Была жива?
– Подождите, коллега, не будем его сбивать...
– Это голова. Бывшая.
– А еще?
– Голова растет из шеи, – звонко заявил я.
«Голова растет из шеи», – звонко студент первого года по медицине Михаил Генделев.
На этом его знание кончилось. Экзаменаторы поумирали. Доцент Бочаров забарабанил пальцами.
– Так-так-так-так..! – попадая в такт Бочарову, но почти, почти попадая, произнес в никуда профессор Надеждин. – Так-так-так-так, в сущности, это суждение неопровержимо. Вот что, молодой человек! Давайте мы все-таки договоримся – вы мне все-таки скажете, что вы держите в руках, а я поставлю вам так-так-так...
Экзаменующийся зал зашевелился от непредсказуемой щедрости известного как своей строгостью, так и своими причудами профессора нормальной анатомии человека.
– Я поставлю вам так-так-так... скажем... зачтено. За сообразительность. И смелое мышление. Обещающее нам, – Надеждин посмотрел поверх пенсне на сотрудников, – много чего обещающее.
Мужицкое лицо профессора, необыкновенной, впрочем, даже не лощености, а отмытости, в серебряном исполнении седины и ленинградского света января – светилось до лучезарности от счастья собственной воли лиценосца, его власти и остроумия.
– Да! Я поставлю вам «зачтено» авансом. В надежде на будущее сотрудничество. Идет?
«Надеждин в надежде», – подумал я тоскливо. Унылая тавтология. Но опция «зачтено» манила, особенно в комплекте с наливающейся, набухающей на глазах легендарностью. Я собрался. Весь – натянутая струна. Весь – устремленье к победе. Сообразительность? Я те покажу, на что способен Генделев, припертый к стенке, Генделев на последнем его огневом рубеже, Генделев – ранний, герой – Генделев! Мы, Генделевы, издавна славимся сообразительностью и остроумием. Остроумие – ведь это что? Это гуманитария это!
– Идет? – засветился Надеждин.
– Дык! – засветился навстречу я.
– Засим, Михаил Самолыч, мы поладим так – вы мне скажете, что это такое, и вам зачтется...
Я с удивлением обнаружил, что держу в руках – глазницами к себе – предмет обсуждения. Предмет обсуждения улыбался в полный костяной рот.
– Это голова мертвеца! – заявил я Надеждину с наивозможнейшнм напором. Потом вспомнил, что нахожусь в стенах академического учреждения, и сумничал по-латыни. – Мертвого хомо сапиенса! (На этом латынь тоже кончилась. Правда, где-то в пыльном углу катались еще два сведения на этом мертвом языке – Хомо хоме люпус эст и слово фаллос. Хотя последнее было по-эллински.)
– Браво! – сказал доцент Бочаров.
Теперь за меня болели все. И ассистентка Розалия Львовна по фамилии Иванова, в чьей группе числился такой незаурядный Генделев, и она уже не опасалась кафедрального разноса за кадровый недосмотр и профхалатность в деле обучения совстудентов предмету знания. И доцент Бочаров. И балбесы-товарищи, включая эту сволочь – старосту цикла. И даже – сам профессор Надеждин.
– Ну что тут попишешь? – всплеснул Надеждин руками. Он смотрел на меня с уважением. – Нет, вы посмотрите, как он стоит на своем, – он развернулся к коллегам, – какое упорство! Достойное, конечно, – тут он хватился, – лучшего применения, но все же!.. Знаете, мой юный друг («Мой! Юный! Друг! – заскандировало нечто оптимистическое в моем бессознанье. – Выше нос, Генделев») ...Я даже, – весело сказал профессор, и пенсне его, подмигнув, отшвырнуло острую золотую звездочку, почему-то в русском народе именуемую зайчиком, – я даже, – уже резвясь напропалую, заявил профессор, – подскажу вам первую букву...
– Того, что это? – неожиданно для себя спросил я.
– Того, что это! Первая буква... – Он выдержал паузу. – Первая буква...
Вдруг на лице профессора проступила сначала легкая такая дымка сомнения, потом, спустя миллион томительных мгновений, – явственное недоумение, а потом, спустя куда–то запропастившуюся вечность, и полнейшая растерянность. Он явно забыл первую букву. Запамятовал. Бывает.
– Первая буква…
– Первая буква «че», – пришел ему на помощь доцент Бочаров.
– Да, правильно, «че»! «Че» – первая буква.
– Че? – переспросил я, тяня время и лихорадочно пытаясь догадаться.
– Че-че-че?! – опять спросил я, уже озарясь забрезжившей догадкой.
– Че-че-че-че!!! – закивала комиссия.
– Че-че-че?!!
– Че-че-че-че-че!!! – зачастила аудитория.
– Это че!.. (я – теперь уже я – был хозяином положения, я знал правильный ответ!!! Я знал!).
– Это че-че... Это человеческая голова.
Потолок рухнул. Я чувствовал себя Самсоном, осуществившим дело жизни – разрушение капища Дагона. Я стоял по колена в обломках тишины, оседали клубы молчания, пыль безмолвия. Я щепотно отряхнул пыльцу с блестящего свода опознанного анатомического объекта.
– Пшел! – вяло сказал профессор, отдышавшись. – Остряк.
Семестровый зачет по нормальной анатомии человека я пересдавал четыре раза. Доценту Бочарову. Профессор Надеждин демонстративно отказался иметь со мной дело. В один прием, в один день я стал бешено знаменит. На меня указывали пальцами не только старшекурсники, но и весь преподавательский состав и даже некоторые профессора, которые не совсем осенильнили и могли усваивать неакадемическую, устную информацию.
На руках меня не носили, лишнего не скажу, но на первых же танцах в общежитии я оценил медовый вкус поцелуя Славы. (Полное имя Бронеслава Кунцева – самая красивая сангиговка всех времен и народов, с треском вылетевшая замуж и из вуза через еще полгода. Такой нежно-талой, палево-невозможно манящей груди с бледно-шоколадным соском я не встречал никогда. Счастливец муж ее потом сел за убийство из ревности).
Но еще пара-другая слов вдогон апокрифу: собственно о вечере встречи выпускников родного моего ленинградского вуза в небогатом банкетном зале Бней-Брита в Тель-Авиве, в семь часов вечера.
«...О память сердца, ты сильней» – я откровенно волновался, под-нимаясь в банкетный зал вечера встречи выпускников ЛСГМИ (иначе – сангига) в Израиле. Я-то знал, чего бояться, и когда пружинно на меня выскочила смутно-отдаленно-знакомая немолодая старушка с полногласным:
– Ми-и-и-шка!!! Генделев! Ну, ты меня узнал?!
– Угу, – соврал я неубедительно.
– Ну и какая у меня фамилия?!
– Угу, – сказал я неубедительно.
– То-то же!!! – прокричала сокурсница.
Массовое мероприятие – вечер встречи прошел оживленно, имели место танцы. Танцевали летку-енку. Некоторые много выпили. На радостях. Ушел я с вечера в совершенно собачьем настроении.
В одна тысяча девятьсот середине семидесятых довелось мне в рамках военного воспитания советского медицинско-патриотического сознания санврачей поприсутствовать на военных сборах. Военные сборы имели место в месте с прелестным, исконно русским наименованьем Алакурти, под не заходящим ни за что полярным солнышком, в 15 км от норвежской границы (с СССР границы, понятное дело; что, честно говоря, настроения не улучшало, времена были серенько-грозовые, пакостные. Жить и дышать было уже невозможно, но это персонально меня еще не беспокоило. Пребывал я в восторженно-ржущем от радости гормона состоянье наливающейся молодости, эх).
Военные сборы мне очень понравились.
Всем: имитацией ядерного взрыва. (2 бочки солярки образовали отличный, запоминающийся на остатки жизни – гриб. Я теперь так себе и представляю термоядерную атаку: две, ну хорошо – четыре бочки делают бабах, и надо лечь ногами к эпицентру. Ведь каждому прошедшему военподготовку известно, что «бонба всегда попадает в эпицентр». Ладно, я имею это в виду, читая об аятоллах что-нибудь новенькое и понимая, что не увернуться.)
Понравились мне в полку противохимической обороны и нравы типа практики хрестоматийной подкраски недостаточно зеленеющего ягеля к приезду высокого начальства, менее классическое подстригание в наказание газончика маникюрными ножницами, осуществляемое «чурками» (полк был узбекско-азербайджанским по тогдашней манере дружбы народов с украинско-русским кусково-сержантским составом). Незаживающая легенда о первогодке из Ургенча, от отчаяния дедовщины замуровавшегося в танкетке и снесшего на фиг всю аллею боевой славы полка, – сие понравилось мне особо; следы траков менялись в устном фольклоре «химиков» и демонстрировались особо посвященным из студентов-курсантов.
За время несения службы в душу мою (я получил – за принципиальное разгильдяйство в выполненье воинского долга – почетное прозвище: «пацифист») особенно запали три исторические события, имеющие ко мне отнюдь не косвенное отношение: единственное за все время курсов лицезрение дамы (худфильм «Валерий Чкалов» 1938 г.р.) и комментарии товарищей по сеансу; пирушка (пряники мятные, одеколон тройной, сало, соевые батончики) в кругу однополчан с последующей гауптвахтой (два выбитых зуба, один из которых мой, а второй – наоборот) и смерть командующего курсом. На последнем трагсобытии остановлюсь особо.
Комкурсами был дядька славный, невредный и по-своему неглупый. Полковник Петр Семенович Бойдун на студентов не обращал внимания никакого по причинам уважительным.
Во-первых, он попал, в бытность свою командиром артдивизиона, под прицельный огневой удар собственного артдивизиона, когда проверял мишени. С внешним миром контуженный гренадер всякие контакты прервал; лицо 40х40 окаменело, рука механическая в обоих смыслах.
Во-вторых, он обладал весьма специфическим чувством юмора; на мою реплику: «Где у Вас тут заведующий полком?» – не послал меня, например, учить строевой устав (или приговорил к расстрелу), а приказал не выдавать мне боевое оружие «Калашников» даже в виде муляжа, предполагая немедленный «самострел». В-третьих, он был – рыболов.
Полковник Бойдун помер стоя в рыбацких до паха сапогах в речке Тунтсайоки. Подсекая хариуса. С оружием в протезе – спиннингом.
Хватились отсутствующего комкурсов не сразу, гвардии Бойдун простоял в реке посмертно от завтрака до вечернего построения. Представляете: незакатное солнышко, несгибаемый протез, невалимый военный рыбарь, смертью смерть поправ. И Тунтсайоки журчит...
Доверили доставку цинкового гроба с полужелезным полковником курсанту и отличнику боевой и политподготовки Дикману Е. и мне по причине полной профнепригодности к начинающимся стрельбам.
Старшим по команде по доставке полутора центнеров свежего героического праха по маршруту «Алакурти – Ленинград» назначили, естественно, Фиму Дикмана.
На ящике с гробом было написано: «Варенье клубничное» и «Не кантовать», ящик был неподъемен.
Мы с Дикманом взликовали. Еще бы! Сорваться с обрыдших курсов – и в Ленинград! Где солнце все ж таки нет-нет да и заходит за Белые ночи, где ходят, помавая телосложеньем, дубликатки из «Валерия Чкалова», где... Да что там разговаривать – фарт.
На прощание группа коллег по казарме чуть не устроила нам, Фаворитам Луны, – темную. Мы поклялись по возвращении пригнать вагон грелок со спиртом и сладенькой портвеюшечкой. И рассказать о самках человеческого вида буквально все. Курс – рыдал! Мы надели пилотки, отдали честь знамени, сняли с лафета консерв с военачальником, получили довольствие на 3 суток и откланялись с надеждой «фиг мы еще раз увидим струение вод Тунтсайоки», не предполагая, что настолько, в смысле – «фиг».
Первое, что мы с Фимкой Дикманом сделали на перевалочном пункте в Кандалакше, – закупились настойкой-аперитивом «Медея», продолжение мы не помнили. Как выяснилось на следующее мерзкое утро – ее звали Элеонорка, денег нет, накладные под Фимой, но он не может перевернуться, а содержательный вагончик-то ушел на «Ленинград-Сортировочная». Мрак. Трибунал. Отчисление из медвуза. Солдатчина. И похмельный синдром в неприемлемом виде.
Элеонорка оказалась героиней Бескорыстия. По сусекам наскреблось на дорогу до Кеми (следующей перевалочной базы маршрутика вагончика с гробом).
В Кеми на вокзале Фимка продал шинель за удачу нашего начинания. Аперитив «Медея», дальше – темнота. В ломках, в ужасе от содеянного, на первом уже закате мы добрались до военно-транспортной конторы, предполагая, что катафалк уже подходит к Московскому вокзалу северной Пальмиры, весело выстукивая «мы сами, родимый, закрыли орлиные очи твои» семье покойного и группе безутешных товарищей, – трибунал. Отчисление из медвуза. Солдатчина... Можете не завязывать глаз. Последняя затяжка. Держись, Фима! Пли. И похмельный синдром в неприемлемом виде.
Гробика в Кеми не числилось. Но не потому что – уже, а потому что – еще не поступал. Фима обменял бритвенный прибор на соответствующую информацию об ящике «Варенье клубничное, не кантовать!» у небритого старлея в комендатуре. Мы, уже изрядно одичавшие, кинулись на товарняке назад в Кандалакшу. Шел себе и истек третий день с тех пор, как мы потеряли тов. Бойдуна, и второй, как его потеряли мы с Фимой.
В Кандалакше я, уклоняясь от патрулей, обменял свою шинель на аперитив «Медея» и часть «Медеи» – за интереснейшее сообщение.
Мне, как начинающему о ту пору мастеру слова, это было интересно, Фиме, по-моему, тоже:
– Фима! Жмурика по ошибке, которую некому было своевременно исправить, отправили в... Ты будешь смеяться, – в Лени-
– нградд! – заревел Фима, предвкушая неприятности по полному списку (см. выше).
– ...Кан! – сказал я с юморком. – То есть: «накан».
– Какой «накан», шлимазл?! – зашелся Фима.
– В Ле-ни-на-кан. Накан. Полный.
– Где это? – осел старший по команде и автоматически отхлебнул «Медеи». (Отросшие волосы сделали его похожим на-наоборот-горгону-медузу, неграмотной этикеткой оклеивающую бутылку аперитива «Медея», на что я, юноша начитанный, указал старшему по команде. Фима посмотрел на меня дико: сведенье показалось ему неуместным: «Медея» была на вкус абсолютно горгоной.)
– Лени-накан? – спросил он спокойно и начал собираться. – Ленинакан – это на Лене? Тогда нужно взять аэро... – он задумался, – сани!
Я развеял географические сомнения троешника по географии: на юг!
И конечно, на этом самом месте, т.е. за вонючим пакгаузом станции Кандалакша-товарная, на этом самом месте и стоит оборвать повествование, написав с садизмом: «Продолжение следует». И увлекательно, не спеша, смакуя гонорар, продлить кайф, с должным синтаксисом описать наш анабазис в погоне за юрким гробешником. По желдортрассе с интересными пунктами пересадок, но – отмечу лишь, что в непогодливом пункте «Ярославль» именно Фима натолкнул меня на Мысль.
– Слышь, Миш, – заявил Фима Дикман, разливая «Медею» (мы с ним уже толкнули всю амуницию и бичевали налегке, в ватниках и тренировочных костюмах на голое немытое тело. Саркофаг плавал где-то в районе Курской дуги). – Слышь, Миш, – заявил Фима Дикман, бывший (понятное дело) комсоргом нашего потока, ленинским стипендиатом. – А может, ну его, этот гроб с Бойдуном?
И лязгнул зубами.
– И – что? – сказал я. – Под трибунал? И как посмотреть в глаза вдове! Не говоря об товарищах по работе? (Я представил тов. по работе, меня замутило, содрогнулся.)
– Есть такая страна – Израиль, – вдруг нежно сказал замерзший экс-старший по команде, – там тепло. И апельсины. А что? Отличная закусь? А? Миш?
Я всерьез задумался, очень тянуло закусить апельсином. Это была первая сионистская идея, подброшенная в мой, без царя в черепе, молодой мозг: «Апельсины – отличная закусь».
За пакгаузами отчетливо запахло апельсинами. Перспектива пересечения пяти-семи границ казалась упоительной рядом с погоней за ковчегом нашего завета.
Потом было много всего хорошего: где-то через неделю мы почти достигли игривый гроб-путешественник в Харькове, потом вагон поплелся в Пензу. Взяли мы страшный груз в «Лигово-2». Бойдуна похоронили с оркестром и залпами. Родители мои и особенно Дикмана – они у него были завпроизводством и скорнячка – чуть не загрызли какого-то маршала по студенческим военным сборам, требуя вернуть наши жизни (а «мертвого полковника не воскресить»). Скорнячка Дикман, оказывается, проектировала шапки-пирожки для политбюро. Заодно не подвергли преследованиям и меня, хотя я не был комсоргом потока, но имел справку о психастении.
Но я бегло рассказал вам о событии минувшей давности не зря, пренебрегая даже лакомыми деталями (например – объяснение Дикмана с каким-то седеньким кладовщиком в Белгороде, когда кладовщик предложил обменять ему ценный металл цинк – буде мы его настигнем – на дрезину и ящик сливочных тянучек. Полковник ему был ни к чему, он обещал его нам отдать бесплатно) нашего Эдвенчерс с препятствиями.
Я рассказал вам об этом, по странной прихотливости ассоциаций моего ума. Что-то мне это напоминает, но – что?!
То ли попытку заключения соглашения о мирном урегулировании, когда сирийская, например, сторона постоянно выстраивает все новые и новые препятствия, одно невыполнимее другого, а мы пытаемся догнать улепетывающий гроб, причем с не самым свежим содержимым?
То ли обреченное наше состояние целой страны: Трибунал ООН. Отчисление из семьи демократических народов. Солдатчина и т.д.? (Надежда на скорнячество США весьма шатка.)
То ли предложение кладовщика из Белгорода чем-то смахивает на гарантии нашего Большого Анкла – дрезина и картонка тянучек? В обмен на цинк с идеалами, которые нам бесплатно вернут?
Одно скажу твердо. Я с нежностью вспоминаю миг, когда за пакгаузом вдруг запахло апельсинами... Может, нам всем убежать в Израиль?
…и вот тогда я понял, что, пожалуй, уже не все могу не успеть в жизни. Я не успел получить Нобелевскую премию, медаль за красоту, за дрессировку, грамоту за лучший детский рисунок.
Я не успел как следует начать воспитывать старшую дочь, как – бац! – выяснилось. что она уже совершеннолетняя. А младшенькой моей пятнадцать стукнуло. Точнее, мне стукнуло ее пятнадцать,
Я не успел развестись, как опять женился и опять счастлив.
Я не успел сочинить последнюю книгу дивных стихов, как стало расхожим местом то, что эта книга взаправду – последняя.
Я не успел разбогатеть, но не успел перестать этого жаждать.
Я пережил свои желанья. По крайней мере, подавляющую мою психику часть. Этих желаний часть.
Я успел пережить пару-другую не вполне подходящих мне смертей, среди которых попадались смерти выдающиеся, возможность пасть за родины и даже одну гибель.
Однажды я уже пошутил в одиночестве. Сам для себя и сам себе. Шутка была так себе – небольшая была шутка. Но свежая, налитая, ядреная и с хрустом. Я радостно засмеялся. Вот и все, подумал я, вот и меня настигло это, а ты боялся.
Ведь это – признание. Ведь это – твоя судьба признала факт твоего существования. «Это» уже вернулось, а ты еще не вышел. «Это» – уже классика, осталось подобрать к этому – соответствующую историю литературы. И не предлагайте мне Русскую Великую – не возьму. Не хочу подержанных литератур.
Что значит – пора писать мемуары! Конечно, мог бы этого и не делать – не писать, дабы пребывать в уверенности, что кто-нибудь совершит это за меня, но – как я люблю. А я не пребываю. И уж точно не может быть, чтоб получилось так, как я люблю. Ни разу не получилось.
Я хотел бы, чтоб Воспоминания Меня Обо Мне открывались фразой: «Семь городов спорили за право называться его родиной». Но воспоминания обо мне не начнутся этой фразой. Посему мне ровным счетом по фигу, как начать повествование, сюжетом которого будет мой путь в бессмертие. Вероятно, путевые заметки.
А поскольку действительно семь городов спорили, как сумасшедшие, за честь назваться местом моего рождения: Ленинград 1950 года, Бейрут 1982 года, Иерусалим 1984 года, Ноя 1972 года, Нью-Йорк 1989 года, Гренада 1031 года и Афула – всегда, я, зажмурившись, в слезах ткнул безымянный коготь в список и – объявил город Ноя Вологодской области местом своего рождения в бессмертие. И – никакой лиnературы, а то потом придется выкупать ее, доношенную, из ломбарда. Но:
Не русский классик я! Затем. что не хочу
всобачить в прозу междометье «чу»!
Это был невероятный городишко. Порой мне кажется, что его выдумал то ли я, то ли некий Верховный (или, наоборот, Ниже Некуда) Каверзник. И я случайно залетел, как это бывает, перепутав двери – «пардон, мадам!» – в его авторский замысел. Не исключено, что города Ноя Вологодской области нет. Или город недолго просуществовал, специально для меня построенный, – русский огородный мираж посреди суховатого текста известняка моей памяти, эдакой иудейской пустыни, просуществовал оазисом, пока декорации его не разобрали разнорабочие ветра – палестинцы с территорий.
И время существования города Ноя (ударение на первом слоге) было тоже строго определено: «демиург натан – демиург лаках». Сроки отмерены: июнь-июль 72-го гола.
Свою Историю я помнил лучше, чем лукавые российские географии. Поэтому, дабы не сводить с ума разных паганелей, допустим, город Ноя стоял на полноводной реке Ноя, что, в свою очередь, несла свою плавную экологию в речку Шексну, потом – в Оку, которая ручейком-пунктиром истекала в Волгу… Или наоборот.
К истории города, точнее, к его фантастической предыстории мы еще неоднократно обратимся. А подлинная история начинается несомненно с моего появления в ней – Истории этого города. Памятники, я том числе археологические, крайне недостоверны или неаутентичны, как говаривал, имея в виду Западную стену Храма в Иерусалиме, один мой коллега, ныне вполне успешный баварский радиожурналист. При этом он почему-то делал исключение и аутентичными памятниками старины называл купальни Султана, монастырь Илион, здание казарм и резиденцию военного губернатора Иерусалима при въезде в Армон ха-Нацив.
Ну да ладно. Б-г, как выражается Б-х Ав-ни, ему судья!
Аутентичных памятников в юроде Ноя на отчетный период июня 1972 года было 4 шт.
Памятник Неизвестному Человеку перед колоннадой здания райкома партии.
Неизвестный Человек стоял в вялой клумбе по бронзовые щиколотки. Одет в сюртучок, однако в пенсне, но с эспаньолкой, в руке – рукопись. Одновременно похожий на Троцкого, Калинина. Томского-Свердлова, Менжинского и еще какого-то стильного злодея из старой Ленинской гвардии статуй, но явно не являлся монументом в честь вышеперечисленных. Тех, кто помнит, как звали позирующего для скульптуры, в городе Ноя не осталось. В живых. Как, впрочем, и модели, которую тоже, думается, вовремя шлепнули. Инвентарной таблички на пьедестале не было, на мои расспросы – кто это? – насельники Нои уклончиво отвечали: хто, хто – дед Пихто! А буде нойцы облечены административной властью, говаривали и так: не нами ставлено, блядь, не нами и срыто будет!.. Архивы засекречены и, полагаю, никто и никогда вовек не раскроет тайны, кто он – сей бронзовый аноним.
На всякий случай в эпицентре клумбы лежал вечный венок из железных чеканных еловых лап. Хотя свежих елок даже в пределах городской нойской черты оседлости было понатыкано изрядно. Венок красили в похожий натуральный цвет. Вторым монументом исторической славы Нои был бюст Рихарда Зорге из белоснежного, невероятной красоты и сахарности мрамора и тонкой, крепостной, по всей видимости, работы. Вообще в этом городе Рихарда Зорге не забывали. Наличествовал клуб Нойского лесозавода им. Рихарда Зорге (я там перед фильмом «Полосатый рейс» читывал веселящейся аудитории популярную лекцию «Климакс – еще не старость для женщин»), площадь Р. Зорге, Малая и Большая Зоргинская улицы, тупик Зорге и даже лесная школа для полиомиелитных детей «Республика Бодрых» имени гер. Советского Союза Рихарда Зорге.
Безусловно, украшала город и статуя Ленина-в-Целлофане, в народе обозначенная как Пакет. Я пережил несколько стерто-неприятных секунд, выбредя безумной вологодской белой ночью на это – на нее – нечто туманное роста метр двадцать в белом саване. Вышел я на объект без подготовки, пройдя вдоль стального клепаного забора секретного цеха пресловутого лесозавода п/я 032123-666-бис, выпускающего, как всем общеизвестно, сидения наводчиков мазеров. Статую содержали в полиэтиленовом пакете, как Астарту в пеленах, разувая на храмовые праздники и красные дни календаря, ибо была она засираема как местной пернатой фауной (пичуги, птицы мира и кукушки), так и перелетными гагарами и жаворонками. А некоторые клинья журавлей даже специально снижались на бреющем, прервав маршрут дежурных перелетов и приседая. Жуткое зрелище: Владимир Ильич в гуано.
Однако наиболее почитаемой аборигенами нойской достопримечательностью и наиболее древней – 1913 года организации – была могила Пустынника – дыра в асфальте 6x9, огороженная трофейными танковыми траками. Две совершенно одинаковые, стоящие по бокам могилы скульптурные группы «Счастье материнства» замыкали ансамбль. Счастья материнства были крашены шаровой военно-морской, как эсминцы, краской и являли собой каждая законченную композицию: беременная тетка с медалью «Мать-героиня», держащая за руку одного, а на плече другого мальчугана.
Когда я глядел на них, в сознании у меня, как транспарант, выкидывалась формула, вычитанная из какого-то псевдобуддийского трактата: «Ментальная жизнь человека начинается с мига его зачатия».
Перед ансамблем «могилы П.» находилась нойская танцплощадка, где я, конечно, впервые сподобился услышать дивный, сладкоголосый, местного изобретения инструмент – электробаян. (Нормальный баян с засунутым в меха микрофоном.) Собственно, рев – так, вероятно, ревет дюгонь – морское чудовище, занесенное Прибоем в Красную Книгу, – этого фольклорного инструмента и сопровождающих его дискантов – «опять от меня сбежала последняя электричка» – и привлек меня к зрелищу шабесных танцев местного населения. Едва я успел купить билет и сделать первый шаг (лисий шаг – фокстротом) на торжище местной безнравственности, – мне немедленно дали и рог. А дальше – темнота. С редкими искорками разума.
Ну ладно! Подумаешь, памятники! Я вот лично был знаком с человеком, который подрался с памятником. Дело было так: «Иду я по сугробам, ищу адрес, вдруг вижу – посреди сугроба белый карлик сидит. Был я в состоянии двадцать тысяч лье под балдой. Я ему говорю: чего молчишь, карла? Ну и вмазал. Руку отшиб». И в доказательство дипломант истфака ЛГУ продемонстрировал отшибленную бетонную руку с ракеткой. Занесенная по пояс статуя теннисистки украшала подходы к дому, где сиживали мы в новогоднюю ночь. И – закроем тему.
А то – мой мемуар озаглавлен «Укус коня». А мы по непреложным законам чеховской драматургии знаем, что если и первом акте «Чайки» на стене висит лошадь, то в третьем акте она должна выстрелить. Тем паче к описанию баснословной Нои и резвых нравов ее обитателей мы в свое время еще вернемся.
Откровенно говоря, я хотел бы назвать свое сочинение «О плохом отношении к лошадям».
Я не люблю лошадей, чем отличен от всех порядочных людей, среди которых встречаются русские писатели. Я не люблю лошадей, и особенно их самцов, потому что первое мое знакомство (не путать со вторым, третьим и восьмым знакомством) с Ноей началось с записи в Книге Амбулаториых Диагнозов Райпункта Скорой и Неотложной Помощи города Ноя: «Укус коня» – неопалимо горел подписанный фельдшернцей диагноз. Я понял, куда я – студиозус – вляпался на предмет прохождения медицинской практики. Я понял все. И не ошибся.
Некоторые предпочитают аллюр, некоторые рысь. Проскочив внечувственным галопом несколько необычайных приключений будущего доктора Генделева в Ное и окрестностях, давайте обнаружим себя сидящими пред закисеенным от комаров окном лицом в снятое молоко белой ночи, не классической санкт-ленинградской, а непопулярной вологодско-олонецкой, с раскрытой на столе рукописью – ах нет, мы ж реалист, и потому – с разбросанными по столу вырванными листами амбарной книги, исчерканными строфами будущей мистерии в стихах «Из Иудеи в Иудею» (в окончательной редакции – «Въезд в Иерусалим», стихотворения 1972-1976 гг., Тель-Авив, книготоварищество «Москва-Иерусалим», копирайт М. Генделев, редактор Э. Сотникова, 176 страниц, 192 опечатки). Что нашептывала мне муза о ту пору? – что-то вроде
Я ресницы твои листал,
Я, плутая в их ночи длинной,
Знал – змеятся в твоих устах
(тра-та-та-та-та) Магдалины!..
И тому подобная фигня.
Для пущей достоверности воткнем в еще неотпротезированную, но весьма щербатую пасть юного, как сейчас выражаются, молодого русскоязычного поэта редкой гадостности львовскую аврорину (таллинскую приму, рижскую элиту, ленинградскую обязательную – фабрики-Урицкого беломорину – все их – по переживающей поколения легенде – курит английская королева, вообще большая гурманка и голова бедовая, искурившаяся, спившаяся вдребезги, любимые напитки – «рижский бальзам», «вана Таллинн», портвейн «Улыбка» и т.п.) и существенная деталь – поставим на стол стаканюгу «вермут народный», крепленое, цена 96 коп. банка, 960 г (действительно банка и действительно 960 г местного, национального напитка, наряду с «ликером вишневым» (под-линно вишневого цвета, вишневее не бывает), стакан с аперитивом (?) «Медея» (с головой Горгоны-Медузы для убедительности на этикет-ке)! Так черт побери, что же мы ставим на стол? – я забыл. Ах, мы поставим на стол стакан настойки «Горькая стрелецкая».
Куда мне после приятеля моего покойного, царство ему небесное, Ерофеева Венечки!
Помню, как через полтора десятка лет после описанных событий мы с Beнедиктом предались воспоминаниям о выписываемых нетвердым (к тому моменту) эллипсом нашей памяти дивных напитках, настойках и молодости.
Он был уже очень болен тогда, Венечка, и плевал, хотя и не верил, что обречен, на условности и приличия. Он доживал. Он доплевался до того, что я еще два года спустя и за год до его смерти – вынужден был – аплодисментами – хлопнуть дверью его квартиры. За довольно отчетливые антисемитские проявления уже неотчетливого Венечкиного сознания. Болезнь – рак горла – поразила к тому времени мозг, и выпили мы много.
Все-таки – я полагаю – антисемитизм, в отличие от поддельного антагониста своего – филосемитизма, – органическая часть сознания Великого Русского Писателя.
Антиподобным антисемитизму придется считать «семитизм», то есть состояние «быть евреем».
А все остальные экзистенциальные состояния, как-то: любовь к еврею, нетерпимость к еврею, равнодушие к еврею, игнорирование еврея, – искусственные, цивилизационные приобретения. Это достижения интеллекта, то есть коры головного мозга. Антисемитизм (как и еврейство) – состояние инстинктивное, органическое. Нормальное состояние подкорки.
Но это к слову. А тогда, то есть не тогда, когда я пил «Стрелецкую», а в Москве 1987 года, где-то на окраине, на улице, название которой ассоциируется у меня с чем-то водоплавающим, что-то вроде Краснофлотской, мы с Ерофеевым, Великим Ерофеевым нарядно ностальгировали, создавая вариации на его гениальную тему «Слезы Комсомолки».
Мы вспомнили напиток «Настойка Горькая Стрелецкая Череповецкого Разлива» и — согласно пришли к выводу, что она – из шедевров концерна И. Г. Фарбениндустри. Потому что пресловутый «циклон Б»… (Интересно, почему, когда речь заходит о Ерофееве или о его любимом писателе Василии Розанове, не миновать еврейской темы? Вот, скажем, профессор Тарановский доказал, что в русской поэзии шестистопный хорей всегда связан с темой дороги: «Выхожу один я на дорогу». А тема евреев чуть ли не архетипическая доминанта у Достоевского, Розанова, Солженицына, Ерофеева Венедикта... Почему?) Так вот, пресловутый «циклон Б» – ничто, щекотка сравнительно с изделием «Настойка Стрелецкая Череповецкого Разлива»!
Но тут возникает дополнительная побочная тема, в которой следует несколько освоиться: что едят комары, точнее – что они пьют? Еще точнее, где они, комары, берут вкусную человеческую (мою, например) кровь в отсутствие меня – донора, человека и еврея? И вообще теплокровных животных (оленей, песцов, чукчей, беглых зэков) в условиях тундры?! А?.. Так вот, я и спрашиваю, интересно, чем питается антисемитизм в среде полного отсутствия евреев? Отвечу личными жировыми накоплениями. Антисемитизм питаем самим собой, вот что я вам скажу! В городе Ное, например, я был первым евреем со времен хазар. Это точно, поскольку ни во мне, Михаиле Самюэльевиче Генделеве, ни в моей внешности тайный еврей разоблачен не был. И я персонально с ним, антисемитизмом, не сталкивался. Но антисемитизм в Ное был. Был. В фольклоре, бытовой речи, мнениях, космогонии. Умом не понять! А антисемитизм был.
Так что стакан с напитком «Настойка Стрелецкая» мы не расплеснем по столу. Выпить ее, настойку, – а я пивал и одеколон тройной – человек не в состоянии. А вот в Ное две бутылки настойки (1 литр) были ежедневной среднестатистической дозой на душу населения.
А отдельные души населения (наш главврач) пили больше двух. Один. А у него в семье не пила только дочка Аленушка, 22-летняя даун, председатель совета отряда в интернате. А вы говорите – статистика!
В Израиле тоже есть такой напиток – водка «Элит» (во девичестве «Казачок»). Так это наоборот – средство от новых репатриантов из СНГ. А туземцы пьют – и ничего. Сам видел! Правда, данная водка демонстрирует расхожее заблуждение, что сабра – он снаружи суровый и колючий, а внутри – нежный; таки да – сабра нежный внутри!
Итак: белая ночь, станция «скорой» и «неотложной», я – дежурный, комары. Из Иудеи в Иудею – на столе, как пишут в плохих, но интересных сочинениях – резко зазвонил телефон
Вообще, город Ноя был по тем временам самым телефонизированным городом мира. Телефоны, не менее трех штук, стояли в каждой избе.
Партия телефонов из Венгрии для Эстонии в полном составе осела на станции Ноя-Сортировочная. Я видел телефон даже в овине (тогда я впервые узнал, что такое овин). И как он выглядит снаружи (когда я из него – чавкающе – вышел). Нойские телефоны работали бесперебойно. Подстанция на секретном лесозаводе. О, Верховный Редактор Судьбы! Дай мне рассказать об этом лесозаводе, чрезвычайно, повторяю, секретном, где начальниками участков работали лауреаты госпремий, а доктора физматнаук служили табельщиками (см. Доску Почета в заводском клубе. Имени Рихарда Зорге). О, дай мне поведать, дай поведать, благосклонный Редактор, о стоках светящихся этого завода и о мутировавших еще в курчатовские времена раках Нои.
Головогрудь этих отшельников не брала пуля из «макарова» – воющий рикошет: во какая броня! О них, ростом с боксера (собаку), и дай мне поведать, господь Редактор, – о боксере полулегковесе Абдулле Ивановиче Шарафутдинове («Крылья Советов», Ургенч), защипанном на сборах этими раками до костей. Череп Шарафутдинова захоронили на местном погосте, предварительно составив протокол, который через пару лет наизусть пересказала мне вдова покойного (как будто бывают вдовы непокойного?) Стелка Шарафутдинова – лимитчица.
Раки-людоелы были местным лакомством, с одного экземпляра провианта хватало на среднюю нойскую семью дня на три-четыре. А вот пива в Ное не было. Вчистую. Уф!..
Телефон... О чем я, о боги, о чем я? Телефон – вот ключевое слово, слепая ласточка — Телефон. Звонок.
Да, резко зазвонил телефон.
– Алло! «Скорая»?
– Ну...
– Что ну?
– Это я нас спрашиваю, что «ну»?
– Доктора!
– Слушаю.
– Это из Пупкова говорят.
– Очень приятно. Ну и что скажете?
– У нас тут Ульяна лежит, синенькая.
– Ну?
– Что ну?
– Ну, лежит. Ну – синенькая. А давно?
– Часа дна лежит. Синенькая.
– Синенькая – это фамилия?
– Нет, цвет.
– Дышит?
– Не проверяли.
– Так пойдите посмотрите.
– Так пойду посмотрю. Не клади трубку.
Короткие гудки.
Судя по дикции, звонил абсолютно пьяный человек. Услышав гудки отбоя, я положил трубку. Подумаешь, синенькая! В Ное я уже пообвык, пообтерся.
Первым моим пациентом была дама, скотница с/х им. Рихарда Зорге. Вошла в кабинет и спросила, где врачиха. Я извинился и сказал, что врачиха теперь я, так как доктор Грибкович (хирургия, терапия, ЛОР, глазные, кожные, венерические, акушерство, гинекология, травмы) отбыли на курсы повышения квалификации в г. Кострому.
Доктору Грибкович Бронеславе Станиславовне от роду было 76 лет. Если ее потрясти, помнила еще живого Мечникова, которого не любила за пристрастие к простокваше. Повышала квалификацию доктор Грибкович ежегодно и по нескольку раз в году. Меня, студента, не одобряла за желтые, цвета лютика на закате джинсы («техасы»). Доктор не выпускала из мелкого кошелька ротика своего гадкую сигарету «Дружок». Даже удаляя аденоиды. Пациентов делила на пейзан, придурков, мастеровых и бугров. За буграми числила начальство. Негативный опыт у нее – и жизненный, и медицинский – был, по всей видимости, огромный. Что не сказывалось на интеллекте – дура была музейная. Читала только передовицы «Нойской правды». С точки зрения профессии, врачом Броня (ударение на «я») была опасным, решительным и безответственным. Но пациент выживал направо и налево.
– Tак что врачиха – теперь я, доктор Генделев. На что жалуетесь, мадам?
– Цицки брякнут! – горестно глянув страшными глазами, приготовилась к реву скотница.
– Вот как? – сказал я. – Брякнут, значит. А что, простите, брякнет?
– Цицки.
– А как они… э-э-э, брякнут?
Из расспросов и осмотров выяснилось. что гражданка беременна и тянет недель на сорок. Бюст у нее набухает.
– Удавлюсь, – решительно заявила скотница, – честное ленинское, удавлюсь…. Максимилиан.
Глаза ее стали темны и бездонны:
– Не женится – удавлюсь.
В морг она не поступала. Максимилиан, вероятно, взялся за ум и женился.
Опять залился телефон.
– Не знаю.
– Что не знаю?
– Ульяна синенькая. А дышит – не знаю.
– Сердце бьется?
– На где?
– На Ульяне.
– Какой Ульяне?
– Которая синенькая и не дышит.
– Сейчас пойду посмотрю, не вешай трубку.
Короткие гудки.
Я посмотрел в проем закисеенного окна и вдруг неожиданно для себя распахнул раму. В свете белой ночи трава казалась черной. Яблони отцветали. Воздух стоял колом. Его существование подтверждалось отчетливо и точно при любом передвижении – при давлении на него.
В бело-черном яблоневом саду. В белую полночь молодости.
«Господи, – подумал я. – Россия, господи, – подумал я. – Вот она стоит, Россия эта ваша сраная, – сад – ее, небо – ее, трава – ее, я – ее! Я на ней, на России, стою, на ней – нахожусь. Кто я ей? С какого края я ей? Крошка, запекшаяся на корке ее краюхи. Я...»
Сад молча цвел. Я развел руки. Белое небо, черная трава, черная земля, черная трава, белая страна. Урания имя ее, Россия!
Какое мне дело до нее, России, – дуры психованной, этой ее дурацкой Нои, ее цицек, ее пустынников, ее пионерских даунов, курчатовских стоков, мерзких водок, ресторанов «Восход», коктейля «Закат» – 1/2 стакана томатного сока, 1/2 стакана (другого стакана) водки и соломинка, ее укусов ее коня – какое мне дело! Ебена мать, подумал я, что я, Миша Генделев, делаю здесь? Кто она мне, недоброму зубоскалу? Что я понимаю в этой жизни ее, в жизни ее бронислав, ульян и завбольницы товарища Умейко Р. Х. лично?
Какое мне дело, подумал я и дернулся, ломая маховые перья и пытаясь вывернуть почти безнадежный вираж, летя лицом в черно-зеленую землю нечерноземной Вологодской области?
Резко зазвонил телефон.
– Хрен его знает, – сказали мне.
– Что хрен?
– Хрен его знает, – сказали мне, – чо бьется, чо нет.
– Ага, – сказал я, – а она действительно синенькая?
– Еще как! Мы тоже не розовенькие. Хидру пьем...
– Вас ист «хидра»? – содрогнулся я.
– Спирт хидролизный, – сказали мне просто.
– Ага, – сказал я. – А что вы хотите?
– Ты доктор, не я, – уклончиво заявил голос.
– Хорошо, – сказал я. – Вызов зарегистрирован, выезжаю.
– Дуй, – сказал голос.
Короткие гудки. Я позвонил в гараж. Скорая, она же неотложная помощь, была козлевичевской раскраски джипом, поступившим в страну Coветов по лендлизу.
– К-к-куда? – заорал шофер Ика. – К–к-куда, С-с-самолыч?! Ты что, раз, два, три, четыре, пять, шесть. С-с-само-лыч, семь, восемь, через три деревни по радуге и пишущая машинка, и раз, два велосипед!! В эту, раз, пять, шесть Пупково, три восемь и раз, два – две речки вброд форсировать надо!
– А, – сказал я глупо. – Ну и что делать, Ика?
– З-з-звони на конюшню.
– Конюшню, пожалуйста, – сказал я телефонистке.
С конюшни неожиданно любезным баритоном сообщили, что лошади будут поданы… Через час. Сад, подумал я. О, сад, сад!..
– Самолыч! Са-мо-лыч! – Приятный баритон явно входил в силу. – Самолыч!
Я вскочил, отер щеки, вышел на больничное крыльцо. Вместо ожидаемой земской брички передо мной стояла пара гнедых. Оседланных. На одной лошадке сидел больничный конюх, вторая коняга смотрела на меня, улыбаясь. Улыбка ее напоминала открытый рояль с прокуренными клавишами. Укус коня! – вплыло огненными буквами. Мене, текел, фарес, упарсин, укус, коня!
...На одном одре сидел толстенький незнакомый гражданин. Второй коняга простаивал порожний, в смысле – еще не груженный. Мной. Мой конь смотрел на меня и улыбался с высоты.
– Роська, не балуй, – сказал толстяк.
Лицо коня приняло серьезное и неприязненное выражение. Я обреченно вздохнул. Кавалерист из меня тот еще: я пока ни разу не пробовал. И конь был – судя по всему – телепат.
Я опустил фельдшерский саквояж в осоку. И пошел к Моему Животному.
Как садятся на коня, я неоднократно наблюдал в кино, в цирке, на бегах. Для тех, кто не знает: та штука на уроках физкультуры конем названа просто так. Разбег, оттолкнуться от мостика, прыжок и... – так на лошадь сесть нельзя. Потому что она все время поворачивается к тебе лицом. А сзади – коня, на которого тебе надо сесть, – не обойти, врасплох зверя не застать, знаю, что говорю. Притом обращаю ваше внимание на очень неприятные задние ноги лошади, если присмотреться.
На коня надо садиться так: подойти независимой ковбойско-педерастической, чуть приволакивая каблукастые сапожки, походочкой и потрепать зверя по шее. Потом надо залезть пальцами к нему в пасть и зачем-то долго рассматривать зубы (на предмет кариеса?). Конь будет переминаться, на что обращать внимание не стоит. Даже если наступит копытом на ногу. Смотря в зубы, надо насвистывать, а насладившись видом конских гланд – стоит одобрительно поцокать языком. Хорошо дать зверю какое-нибудь питание – яблоко, попкорн, мастик. Пока будет жевать, надо опять похлопать животину и сказать что-нибудь на специальном лошадином языке, типа: «Но-но», «Не балуй!», «Дьявольщина!», «Xap-p-poш, чертяка!». Глоссарий извоза должен включать изобилие «ррррр!» (как при разговоре с попугаем). Сюсюканье – «какие мы холесенькие!» – лошади не выносят.
После потрепывания следует вставить ногу в стремя, поцеловать девушку в лоб и турманом взлететь в седло. И сидеть как влитой. А конь должен задрать переднюю часть туловища с двумя передними ногами (так называемые «дыбы») и заржать. Хорошо б тут дать скакуну шпоры, пуститься в галоп и запеть!
Знание, какого пола (самец или самка) млекопитающее под седлом, конечно, желательно, но не обязательно. У копытных не как у людей: когда всегда можно отличить самца по пиджаку, скажем, трубке или бачкам на лице. У лошадей – мужчины поноровистее будут и никогда не бывают жеребы. Последнее – прерогатива лошадей – кобыл и кобылиц.
Голова кругом идет от изобилия названий, казалось бы, простой вещи – лошадь! Вон тебе и конь, и скакун, жеребец, пони обоего пола, мерин и рысак, аргамак, лошак, битюг Пржевальского, одер, зебра, волчья сыть, мустанг, пристяжной, горбунок. Еще большая путаница с мастями – там вообще беспредел буланый, чалый, мышастый, гнедой и тому подобная ветеринарная экзотика. Я думаю и до сих пор верю – и не вздумайте меня переубеждать, – что попался мне в качестве первой Лошади – конь аргамак каурый, звать его Роська, дикий и рысистый. И, как позднее выяснилось, по большей части – иноходец.
(Во! Вспомнил, пока не забыл среди атрибутов коня есть еще бабки. И бывает сап. И еще – подковы, которые прибивают снизу к коню, нет-нет да и отваливаются, и тогда селянин, нашедший подкову, долго и озадаченно качает головой, вертит запчасть в натруженных руках, пробует на разрыв, кхекает и добро, с хитрецой оглядев станового («?!» – «!..»), изрекнет наконец с важностью истинного дитяти природы: «К счастью, твою мать!» – Прим. автора).
То, что я могу так долго прыгать на одной, второй – свободной от неудачной сунутости в стремя – ноге, удивило нас всех, всех четверых: мой проводник потерял дар речи и монолога и только утирал слезы. Я вообще обезумел. Мой конь Роська перестал вращаться против часовой – закружилась голова его – и начал вращаться по. А лошадь моего проводника, глядя на всю эту гернику, выпучила глаза и начала обильно какать.
Я, изнемогая, скакал, проводник, не спешиваясь, плакал, Роська. кружа, пытался, нагнув шею, заглянуть меж своими передними ногами, чтоб выяснить, что я там делаю и это я специально, или придуриваюсь, или это болезнь. Проводник слез и взял Роську за такой поводок, вставленный ему в рот. Апропо: кони носят намордник, а у Роськи намордник был бракованный, позволяющий, если б он захотел, спокойно жевать любой подвернувшийся объект.
Почувствовав руку профессионала, конь встал как бронзовый. Мне освободили лодыжку. Мне вообще расхотелось ехать в Пупково.
– Залезайте, доктор, с крыльца, – бархатно посоветовал толстячок и повел лошадку к больничным ступеням.
Я, знаете ли, сел в седло. Свесил ноги по бокам брюха и начал искать стремена, которые еще минуту назад – даю вам слово – только что были там, внизу, ну были – я точно знаю! Толстячок заботливо, по-палачески основательно забил мои штиблеты в эти капканы, конь был мне явно не по размеру, стремена были 46, четвертый рост; а я носил 44 – второй. И клеши от колена.
– Но! – сказал толстяк и чмокнул.
Я дал шпоры. Конь не взял. Роська оглянулся на меня с укоризной и попятился. Его товарищ смотрел на происходящее с живым любопытством. Он покончил с отправлением физиологических надобностей (вероятно, в роду у него были слоны) и был совершенно свободен для независимых наблюдений
– Доктор, – мягко сказал проводник, – повод не шланг – его трясти не надо. Отпусти повод, доктор.
Я отпустил, как я выяснил таким образом, повод и дал крен, но не упал, ноги зафиксированы были намертво. Сидеть на коне – это оказалось совсем непохоже – как сидеть на коне. А оказалось похоже – как сесть на поросшую шерстью трубу большого диаметра.
– На чемодан, Буденный.
Я утвердил фельдшерский саквояж на коленях, и кавалькада выехала с больничного двора.
Все меня раздражало, буквально все…
Все, что могло быть не по мне, – было не по мне. И наоборот, – все, что могло быть по мне, – было не по мне. Не по сердцу, не по душе, не по размеру, не по росту, не по карману. Не по кайфу.
Я осторожно оглянулся: от больнички отъехали мы метров на 50 от силы. Как только я оглянулся, Роська встал.
Я дернул за повод, надеясь переключить сцепление, но заело в короткой передаче. Забыл отпустить ручной тормоз?! По-моему, Роська дал газ. И даже еще как. И даже еще раз.
– Ну, – сказал я. И уже значительно безнадежнее: – Ну…
И тогда, как гусь, раскачивающийся впереди меня, симбиотическое единство – проводник и мерин его Аль-Бурак, – передразнивая нас, тоже встало и забило копытом.
– Но, – сказал я неуверенно. – Но, пожалуйста… пошли. Форвард!.. Алле!.. Кам!.. Ну, козел, пошел!!! Но!
«Но», судя по всему, конь понимал превратно. Извращенным сознанием.
– Поцокай! – крикнул мне проводник.
Я поцокал. Сегодня был явно не мой день, вечер и ночь. Цокалось мне необыкновенно из рук вон плохо, без Божества, без вдохновенья.
– Но, – опять сказал я и зацокал, и зачмокал, как вурдалак.
Те же звуки гораздо громче и эмоциональнее подавал проводник. «Это двух соловьев поединок какой-то». Я так расцокался, что высосал пломбу.
Мой проводник в сердцах (как пишется? – слитно? раздельно?) огрел своего скакуна по шее, страшно гикнул и, тряся бицепсами, подскакал ко мне, норовя зайти в лоб. В руке его волшебно выскочил кнут.
Я бросил поводья. Одной рукой цапнул фельдшерский саквояж и загородился локтем другой.
Завидя кнут, мой шарахнулся из-под меня и начал, как я понял, уворачиваться – от нас всех. Ну нас всех! Ну! Но далеко он не ушел. Нет никаких сомнений, что я б навернулся с коняки немедленно и вдребезни тотчас же. Но носки моих штиблет были плотно вбиты в капканы стремян. Поэтому я просто опрокинулся и лег, прильнув спиной к спине – к спине коня. Что-то затарахтело. На гульфике у меня больно запрыгал саквояжик. А конь подо мной побежал, побежал быстренько и, как мне показалось, размахивая локтями. Я смотрел в небо. Оно содрогалось. Небеса лихорадило. В такт моим зубам в зените вибрировала ворона. Звук сняли, но – судя по разинутому клюву – орала она что-то вроде «Атас!».
По бокам Роськи на уровне моего, если скосить, взгляда раскрылись и хлопали два ряда. как полагалось бы Пегасу-биплану, крыл.
Вначале бессистемные, удары клади по зипперу упорядочились, и я понял, что мне подвернулся не мустанг, а золото – чистый иноходец. Какой мах! Какой мощный мах! Мы обставили ворону в ее зените, и теперь у нас был свой собственный зенит. Чистое небо, черный обелиск, время жить и время перестать. Мать...
Хотя, скорее всего, это я попался иноходцу в качестве покладистого вьюка.
«Ну вот, – подумал я, – практически все умели и любили беззаветно скакать. И мять ковыль. Сид, Баярд, Орленок. Знаменитые конокрады: Геракл, Беллиафонт. Опять же – мой фаворит д’Артаньян обожал задавать шпоры, а граф Толстой говаривал: «Ничего нет лучше друга верного, Савраски крестьянского, эх!» А Хирон вообще был кентавр, как я. И Бессмертный, как я, по-видимому». (Чего-то мысль у меня скачет, вот что доложу я вам!)
«Ведь, – думал я, – далеко не все, нет-нет, не все – гипполюбы, конефилы – не все! Нет, даже, пожалуй, большинство их терпеть не могло. Плохо владел конем Ницше. Современники ржали, глядя на его посадку. Посредственно держались в седле Лоуренс Стерн, Ф. Достоевский, Маршак С. Я.
Иисус Христос предпочитал мулов цвета маскхалата. А что? Мул – животное значительно спокойнее. И Пикассо!
Упал, как общеизвестно, с коня по кличке Брюмер Н. Бухарин. И вообще кони сыграли роковую роль в судьбе множества реальных и измысленных персонажей. Литературы и ее Историй. Навернулась с седла де Лавальер. Понесло колесницу Фаэтона. Не доездился до третьего тома Чичиков. Сломал спину Фру-Фру Вронский. Две пули получил в контактную поверхность Мушкетон. А Печорин?! (Что – Печорин?) А эта отвратительная история с Ворошиловым (я покраснел) и Фрунзе!
«Нет, – подумал я, – а все-таки лошадь – это красиво!»
«Мальчик, играющий в бабки с конем», «Ленинградский юноша, укрощающий коня» (4 шт.), «Петрус Примус» – совместного итало-французского производства. И вообще – Калигула… Квадриги, колесницы, фуры, тачанки, балагулы. Смерть Пети Ростова; рубка лозы!
Черный конь. Рыженький. Конь-блонд. Конь Блед. Ритм замедлился. Мне изрядно поднадоела эта гусарская баллада. Я попробовал сесть. И – к своему удивлению – сел. Оказывается, мы с Роськой уже стояли.
Мы фыркнули: надо же! Мы повели ушами. Я установил саквояж и обозрел знакомый ландшафт: больничный дворик, сад яблоневый, крыльцо. Роська повернул ко мне голову. Он втянул воздух и посмотрел на коленку, которая к нему поближе. Он улыбнулся и вдруг подмигнул. Потом высунул большую лепеху языка и с удовольствием отчетливо облизнулся.
«Укус коня, – поставил себе диагноз Михаил Самуэльевич Генделев, – укус коня».
– Доктор, – вкрадчиво встрял проводник, – доктор, пациент не ждет. А вообше-то, – сказал он, – я такого не ожидал, в смысле джигитовки. И зовите меня Саня. – Саня склонил круглую макушку.
– Пора ли поить коней? – спросил я грубо и небрежно. – И добавил: – Саня.
– Что вы, даже не взмокли.
Роська глянул на меня искоса, очами благодарными, мягкими, огромными, словно снятыми с полотна армянского передвижника. И клевательным движением вцепился в штанину.
«Ох», – только успел подумать я и закрыл глаза. Что-то мокрое образовалось и потекло в туфлю. Боли я не почувствовал.
Какой же нынче год? Ах, одна тысяча девятьсот семьдесят второй от Р.Х.? Год, лето, когда я проживал до дыр – сам того не понимая, щенок, студентишка – до дыр бездумно проживал, и прожил, и не вернуть – у-лю-лю! – и прожил, как мне казалось, до дна, до изнанки, до полного исчезновения с глаз долой, до лета семьдесят второго. С глаз долой? Или,
…или сегодня год 1993-й? Тогда при чем здесь то, то лето 72-го? Я подложил его, это прошлое бледное небо лета 72–го, и пишу поверх его дикого черновика? Но если я пишу по лету 72-го, памятью лета 72-го и о лете 72-го, то где я? Я спятил, читатель? Да ну?
А ты не спятишь, читая мое сочинение и сопереживая мне в лето, допустим, 2014 года от вышеозначимого Р.Х.? И тогда кому ты будешь сопереживать, о мой простодушный, кому? – тому студиозису выделки 72-го, вдохновенному летописцу образца 93-го или мне – комплексной модели 2014-го? Ах, ты привязанность проявляешь?.. И чего ты ко мне привязан? И чего ты ко мне привязался? Отлипни, изыди, отвали, отзынь, любезный читатель, и не смей заглядывать за вдохновенное мое плечо. Стоя на скамеечке. И сопя в затылок. И дуя на стынущий текст. Эй! Где песочница с тонким речным песком от пляжей стигийских? Песочницу мне! Дабы щедро из костяной нашей пясти присыпать литеры, записи речи моей персональной на экране персонального моего компьютера? О! Песочница моя!
Да не кусил меня Роська, мустанг, не вкусил от лядвии моей, иноходец. (Не любил икры моей скакун.) Не проникли укусом безжалостным, антисептики не знающие моляры конские под кожу мою лебединую, рвя мышцу четырехглавую и оставив болтаться беззащитную коленную чашечку пателлу. Кровь – а-ах! Кровь артериальная группы А на шпору не хлынула, на шпору «сначала шиповую (находки датируются XII веком), затем с длинными репейками и звездчатыми колесиками (XIII– XV века): применение шиповых шпор наводит на мысль о том, что посадка конника была сродни современной и ноги он держал близко к бокам лошади. Шпоры с длинными репейниками (до 10 см длиной) говорят скорее всего о посадке “на разрезе” с прямыми ногами, о тяжелом защитном снаряжении, отчасти затрудняющем управление лошадью».
Что до шпор – отсутствовали на штиблетах шпоры с длинными репейками, а что до защитного снаряжения, отчасти затрудняющего управление лошадью, – то, действительно, фельдшерский саквояж никак не хотел пристраиваться ни при посадке «в разрезе» (особенно в разрезе! NB), ни при т.н. «венгерской» (которую я тоже пробовал) посадке, ни при посадке «по-турецки» – и ее я, наверное, принимал.
Что же текло по моей штанине? От колена и ниже? Что же втекало в штиблет? Текло пo моей штанине от колена и ниже и втекало в штиб-лету пенное следствие поцелуя животного Роськи – поцелуя в един-ственно доступное его пасти место на моем организме – благородного поцелуя: от укрошенного укротителю. Т.е. с благодарностью за бескорыстно доставленное ему (коню) удовольствие – джигитовку, жаль, обошлось без рубки лозы, то-се, шенкеля.
Однако самое время одернуть себя за полу доспеха, щербатый тазик для бритья сбить молодецки набекрень, дать волю стременам и понестись галопом, оперев пику о Щит Давида в виду посадочной площадки вертолетной эскадрильи Нойского гарнизона, шефствующей эскадрильи, как бывает вдовствующая императрица над лесной школой для полио-миелитных детей («Республика Бодрых») им. Рихарда Зорге.
Но не торопись, не лезь ты с шенкелями, практикант Генделев! Умерим прыть: сзади на рысях не угнавшиеся за вами – сзади упи-танный читатель. Не бросать же его одного, хотя истинные подвиги, да и вообще что-нибудь толковое, например, в литературе, совершается исключительно в одиночку, не спросясь одиноким галопом, закинув лицо к небу и натощак.
Оглянемся: краткое содержание предыдущих глав.
Летом 1972 года юный оболтус, студент мединститута направляется на предмет прохождения очередной производственной практики в баснословный город Ноя Вологодской губернии. Где, в том числе и в качестве дежурного лекаря, он, голосом телефонным свыше и откуда-то сбоку, вызывается на местность, в деревню Пупково, для оказания скорой и неотложной помощи некой Ульяне, которая уже пару-другую часов нуждается в квалифицированном вмешательстве, т.е. «лежит синенькая (…) и неизвестно, дышит ли…»
Экспедиция в Пупково вынужденно приобретает характер рейда верхами по районным тылам, поскольку иного способа транспортировки доктора к пациенту в глубинке, где «реки вброд форсировать надо», нет.
Генделев старается приспособиться к навязанной ему гусарской фабуле и, согласно сюжету, в первый раз в жизни вступает в физическое соприкосновение с конем. Сопровождает анабазис молодого человека некто покладистый – больничный конюх, проводник и инструктор кавалерийской выездки. На протяжении пяти предшествующих глав эта парочка никак не может покинуть двор уездной больнички… Уезд со двора кавалькады, тем не менее, имел место. Предшествовала же этому Русскому Путешествию № 1 некоторая беседа.
– Нету такого города Ноя! – сказал Самуил Михайлович (Менделевич) Генделев и захлопнул «Атлас железных дорог СССР» 1956 года издания. – Нету!
– Myля, не трагедируй. – Мама вытерла руки посудным полотенцем и брезгливо подняла направление деканата. – Написано: в нойский райздрав.
– Переименовали, – предположил отец. – Сейчас все переименовывают. «Снежинке» присвоили почетное звание чебуречной. Ни тогда снега не было, ни сейчас чебуреков. Хозяина на них нет. Ноя, Ноя… А может, это не город?
– Хуторок в степи. – Сын укладывал в чемодан необходимое пособие – «Техника стиха» академика Виноградова.
– Или его недавно открыли. Вон, наша отечественная рыбная промышленность ежедневно новых рыб открывает. Совсем никакого чувства меры: бельдюга, пристипома. А теперь этот серебристый фуй. Давеча прихожу в магазин, а там в развесную глыбы льда, а из-под глыб глаза светятся и усы свисают. «Рыба ледяная» – 67 копеек кило. «Да-ры моря».
– Хек, – сказал студент Генделев. – Хек, мама, хек. Двадцатый век.
– Будь покромнее. Кальсоны берешь?
– Ну кто же носит сейчас тренировочные? Мам, где моя бадминтоновая ракетка?
– Где положил. Кальсоны берешь?
– А все-таки такого города нет. Может быть, Нея?
– Нея есть, в Костромской области. Есть Нея!
– Муля, не фантазируй. Что ж на билете написано Ноя?
– Ноя-Сортировочная. Папа, можно я возьму твой трофейный штык?
– Обязательно. Ни в коем случае не забудь. Обязательно немецкий, обязательно штык. И пять лет строгого режима, – сказала бабушка.
Хотя нет, бабушка к тому времени уже умерла, покоилась на Преображенском, 17-й участок, вторая справа, поэтому и реплика со стороны Преображенское, вторая справа телепается бесхозной на сухом и черном Синайской ночи ветру, то раздуваемом, то безвоздушной астматической памяти моей. Бабушка. Царство ей небесное.
– Штык, – протянул папа. Штык. Ноя… Нет такого города. Может быть, Троя?
– Ага, – шаря по квартире цыганским взглядом, что бы еще упереть с собой в поход, согласился сын. – Ага… Мемнон…
– Михалик, кальсоны берешь?
– Мам, дай пятерку, у меня сегодня отвальная.
– Нет такого города.
– Смотри, сыненька, поздно не возвращайся, проспишь поезд. И не пей всякую гадость.
Студент Генделев, поэт Генделев уже цокал подковками платформ, уже бил подковами, мотал тридцатисантиметровой гривой к троллейбусу.
Так, Ленку перехватить в переходе Гостиного, два фугаса, ах, какой стан, какой стан! Той, что справа, а как нас зовут? Стелла? Стелка? А фамилия? Шарафутдинова? Черт! Чуть не проехал переходку.
И – вверх по эскалатору.
И – вверх по эскалатору, по лестнице, по панели, какой корпус? какой корпус? А корпус два, так и написано, так и написано – корпус два, второй этаж.
– Скажите, Давид Яковлевич Дар здесь живет?
Когда-то, когда еще в семейном обиходе евреев – в присутствии детей – называли «французами», – я услышал, верней подслушал – где-то на третьем круге расходящейся периферии моих родственников: «Однажды дедушка чуть не уехал в Америку». Перегляд с закатом многозначительных всегда глаз, кажется, тети Бэрты («э!»). Короткий кивок. На довольно–таки пропахшего уриной старца. Пятьдесят четвертый год. Улица Маклина. Затемнение.
Я вспомнил эту фразу году в семьдесят четвертом, году вечного праздника, ослепительного романа, португальского портвейна, «бутилированного только для социалистических стран», когда наличие не только «американца», но уже и тети Бэрты на поверхности земли представлялось проблематичным. Евреев уже не называли французами – а может, я подрос? – «аидом» становилось быть – в узких, конечно, кругах – почетно, хотя и небезопасно; мы, то есть околосайгоновская банда оболтусов, фрондировали вовсю и рубились на эспадронах на фоне задрипанных ист. памятников города Ленина на Неве.
О том, что ехать надо, я уже догадывался, но еще не выдавливало.
Туго и определенно, с нарастающим давлением, с прижимом водяной пятерни в лицо, давлением, года через два уже названным своими словами – «шмась сотворю!»... (Настоящим именем названный – жест великой страны.)
В генеалогическом анекдоте про дедушку Шлойму (вспомнил!) мою тогдашнюю жену больше всего задело это «чуть»: «Чуть не уехал»... Сборы наши затягивались, то-се, институт, разрешение от родителей... «Чуть» заставляло, а в иронических эллипсах моей жены – сжигающей мосты и архивы диссидентствующего поэта питербуржской школы – даже обязывало. Ехали мы, естественно, в Америку. Куда ж еще интеллигентным людям? Не в Израиловку же, млст'ые г'судари?! Я уже упаковывал в венгерские чемоданы бадминтоновую ракетку, десятитомник А.С., польскую палатку. Эспадроны не лезли. Папа – осипнув в отчаянных попытках воззвать – что он мог – бессильный, раздавленный, любящий? – воззвать к патриотизму к стране, вскормившей тебя... – папа целыми днями читал «Грани». Нахохлясь. Прощаясь с единствен-ным паскудою навсегда. (Почти, как выяснилось.)
Передумали мы в Америку мгновенно. В один пронзительный миг. Поддавшись на сионистскую грубую пропаганду под настоечку-чесноковочку, бобину песен Л. Герштейн на идиш и вырезку в сметане. Убедил одноклассник, ныне Главком йешивы. Убедил какой-то глупостью. «Ты послушай, какой язык, – говорил он напрягаясь, – какая вечная речь!.. Нет, ты послушай, послушай: Эхад. Штайм!!! Шша- лошш!»
В Америке я объявился на тринадцатом году моей израильской жизни и творчества, вполне разведенным тридцатидевятилетним литератором. Настроение у меня по тем временам было отчетливо скверным. О ту пору. Как и сейчас, впрочем. К тому времени я уже объездил пол-Европы, навестил несколько стран нашего региона – с танком и без. Пару раз проведывал папу с мамой. На выезде патриотизм мой достигал нескольких килотонн с эпицентром в Масаде. Никогда так не чувствуешь себя израильтянином, как на экспорт. Ялла! Бе'хайяй! В России это производило сильное впечатление. По возвращении расчесывал легкий стыд за хлестаковщину и беспокоило полное отсутствие денег в шекелях. Описали телевизор (хорошо, что не мой. Хозяин вручил мне его на подержание года этак, нет, лет семь как, когда уехал в Америку, буквально на полгода, ну, максимум на год, деньжат, старичок, поднакоплю и до-о-мой! Домой, сам понимаешь).
Америка! – подумал я, задумчиво рассматривая правильной формы пятно из-под телевизора. Повод навестить Америку у меня был, даже два: просроченное приглашение прочесть за свой счет лекцию в библиотеке конгресса и приглашение принять участие в Чикагском фестивале искусств, устраиваемом местным джуиш коммюнити. Тоже на своих харчах.
Я пошел в американское консульство.
Давало себя знать давеча отпразднованное с друзьями решение. Погода была исключительно теплая, и очень болело над переносицей.
Как это будет по-английски – «я мечтал бы поработать над Манускриптами в Вашей прекрасной Библиотеке, гордости Американской нации и всего Человечества»? – соображал я, стараясь держать голову ровно. Над уровнем Мертвого моря.
Выехать в Америку по приглашению библиотеки конгресса казалось мне более убедительным, чем вздорный фестиваль J.C.C.
В консульстве стояла потная обреченная толпа. Превалировали куфии и болгарские майки «Ай – черви козыри – лав N.Y.», наполненные русскоговорящими интеллигентами. Выходя из консульской собеседовательской кабинки, недопущенные в Лонг-Айленд матерились. И – шли по второму разу.
Консульша мне откровенно не приглянулась.
«По чьему приглашению намереваетесь посетить Соединенные Штаты?» – спросила она на иврите отличницы ульпана.
То, что это иврит, я поначалу не врубился.
«Еду по приглашению», – я защелкал пальцами... Начисто выпало. Как на ихнем аглицком «библиотека»?! Ну?! Ексель-моксель (я запаниковал), ну, как это?!. Щелкать надоело... – Ну... это... Конгресса, в общем... По приглашению.
– Джаст э момент, сэр!.. – Консулессу сдуло.
Паспорт с вечным – пожизненным – штампом выездной визы мне вынес Генеральный консул Соединенных Штатов Америки в Иерусалиме сам.
И крепко пожал руку.
Очередь меня ненавидела. Я выбрел в белый пламень рехов Салах ад-Дин. А денег у меня ровно на билет, подумал я. В ноябре в Америке могут быть непогоды. Так вот – брать шинель или не брать?
Шинель была до пят, гвардейской конной артиллерии. В рюмочку. В возрасте 37 лет – хороший возраст для расстрела – я начал обставлять свой быт как фараон гробницу. Приобрел я и вывез шинель по случаю из СССР, проездом. Собственно, только она и составила овервейт после первого моего визита к папе и маме. Происхождение шинели – мрак, дырочку от пули мама заштопала. Одна из моих приятельниц – чей русский язык был не родным мне – от уважения отзывалась о шинели в мужском роде: «Твой шинель весь шкап провонял мокрым собакой».
Другая на память подшила к шинели алый подбой. Я сильно смотрелся в теплую погоду, дефилируя вдоль по Бен-Иегуде: Грушницкий, исполняющий роль Кутепова (продюсер Менахем Голан).
Несмотря на внешний вид, в самолет «Сабены» меня пустили. В Брюсселе я, знамо дело, отстал на пересадке (это особая, совсем иная и по-своему мелодраматическая история) и – кабы стюардессы не хватились запавшего в память израильского фельдмаршала в парадной форме – не видать мне Америки, как дедушке Шлоймо. Так бы и скитался по белогвардейским притонам Брюсселя, требуя сатисфакции у «Сабены». Когда меня – найденыша – полицейские взвели на борт лайнера, вежливый японец, вновь обретя соседа, неожиданно без команды закурил. Я даже не знал, что он курящий.
Но в Чикаго мы все равно сели благополучно.
Нет, я все-таки передумал и не могу молчать. Я обязан рассказать, почему отстал, ну – почти отстал от лайнера. К чему эти недомолвки под прожектором совести? Любезно приземлив в Брюсселе, авиакомпания «Сабена» отвезла транзитных в отель и на этом до утра успокоилась. Они же не виноваты, что я не знаю франконского, валлонского, французского, голландского и английского со словарем? А погулять по Брюсселю страсть как хотелось. Штаб НАТО, мальчик Пис, пепел Клааса, прекрасные фламандки. По-моему, то, на чем пытались со мной заговаривать прекрасные фламандки в самом замечательном квартале пересадочной столицы (в основном – негритянки и одна – очень начитанная – филиппинка) был африкаанс. Потому что смахивал на идиш. Я понимал только сумму в долларах и куда мне пойти, если я такой бедный. И что поцеловать. Филиппинка даже показала. Потом я засел в пабе, где познакомился с, как и я, одиноким чехом, который тоже говорил по-английски. У него здесь были две двоюродные сестры и дочерняя племянница на зарплате, но они сейчас заняты По его словам. По его же словам (оказывается, чешский бывает очень похож на английский…) ему приглянулась моя шинель, он меня по ней сразу узнал. Называл он меня генерал Свобода. Я дразнил его Ян Жижка. Подсознательно – имея в виду перспективу этой ночки – Ян уговаривал меня принять участие в соревнованиях по новому виду спорта: метание карликов на дальность. Оказывается, есть такой спорт: берется карлик, тепло одевается, чтобы помягче падать (лучше во все хоккейное) и его мечут. Можно даже в цель. Он, Ян, сколачивал подходящую компашку для занятия этим увлечением. Он уже уболгал всех в этом пабе принять участие. И все согласились, даже бармен. Я поначалу тоже согласился, но потом вынужден был отказать. И на самолет боялся опоздать. И потому, что метать, оказывается, собирались – ну, вы уже догадались. В цель и на дальность полета. Меня уговаривали и даже пытались склонить силой, но пришли из полиции и отвезли меня в аэропорт. Как нежелательного иностранца.
Мне очень пришелся по нраву чикагский фестиваль искусств, проводимый под покровительством местной еврейской общины. Мне все там нравилось – общество невозвращенцев, например, и туристские песни моей молодости. И, конечно, то, что я получил 2-ю премию фестиваля. Не понравились мне два обстоятельства.
Всеамериканская кампания по борьбе с моим курением и то, что 2-я премия фестиваля исчислялась в 80 долларов США. Как один цент. Я несколько поправил свое финсостояние, обыграв от отчаяния в бильярд настолько обдолбанного чернокожего, что он не заметил покражу двух его шаров.
Долларов у меня стало 120. Ровно на билет до Бостона.
Бостон раскрыл мне свои объятия. 1 метр 92 объятий друга моего записного Якова Александрыча Я-а, гениального авангардиста-композитора и на дуде игреца, внука того самого, ну да – того, который с Есениным, художника Жоржа Якулова и сына того самого Я-ва, который главный Паганини цыганского театра «Ромэн». В Израиле мы с этим залеточкой были довольно неразлучны, покуда в израильской команде деятелей русских искусств они не отбыли в Нью-Джерси, на аналогичный моему фестиваль. И – остались «подзарабатывать», старичок, еще немного денег, старик, а потом домой, домой.
Композитор-авангардист настолько обалдел от шинельного моего великолепия, что поддался на уговоры немедленно, в аэропорту станцевать наш национальный танец «Хору». Большая толпа кембриджцев, встречающая делегацию организации «Дети даунов и имбецилов за мир во всем мире» из Небраски, немедленно откликнулась всем сердцем. Веселью не было предела. Дауны свисали с Якова Александровича, как с елки, а меня они неправильно поняли и подарили нагрудный знак на шинель. Делегация решила, что это старинный бостонский ритуал приема, а я генеральный ответственный за чаепитие.
Вкусы мои композитор знал. Кстати, о композиторе. Как-то в нашей с ним его обители на ул. Гиборей Исраэль зазвенел телефон, а когда сняли трубку – звенеть не перестало. Этот звон расшифровывался с некоторым трудом мелодической просьбой Яшиной знакомой по Москве – принять и проконсультировать ее друга-бизнесмена, собирающегося начать бизнес с Москвой и Черновцами, и – немедленно. Мы с Я. Я. сидели без денег и перспектив на вечерок и кивнули звонку. Быстро вплыл друг-бизнесмен. Торговать он собирался оружием. Через десять минут его орудийного разговора (я молчал, рассматривая увлекательную татуировку сквозь шерсть и звенья колодезной цепи в разрезе воротника-апаш гостя) и понимающего хмыканья Я-ва оружейник вдруг пристально-кинжально взглянул в добрые Яшины глаза и спросил:
– Ты кто?
– Композитор, – честно сказал Яша.
– Композитор – это кличка? – спросил деляга.
– Нет, – вмешался я. – Это фамилия. А моя кличка «Доктор».
Расстались мы любезно, делец в случае успеха операции пообещал подарить нам бронежилетку, а Яша – в качестве подарка от заведения – выпросил себе тачанку и миксер. Кличка гостя была «Дружок». От чая он отказался.
…значит, композитор.
Композитор вкусы мои знал. Стол в его квартире (квартирке его американской невесты) ломился от «фрутти ди маре», «си фуд», одним словом, от всякой некошерности морской. Я умираю! От всех этих лобстеров-омаров, трепангов, крабов, креветок серии «джамбо», устриц, мидий-мулей, гребешков, кальмаров, каракатиц де во, рапан и соленых ундин с тритонами. Я аж дрожу от запаха этой нептуньей нечисти – за всю практику гурмэ я не смог съесть только Большую Морскую Креветку (в Венеции во время Биенале). Не смог, потому что она смотрела на меня большими фасетчатыми очами с выражением: «Ну, ты даешь!»
Не раздеваясь, по-кавалерийски, раскорякой я подкрался к большому главному на столе блюду и отломал у рака ногу. В голове у меня что-то взорвалось. Не обращая на это внимания, я продолжал, подсасывая и причмокивая, вытягивать из хитина мясо, о! сладчайшее, соло- новатое, о! посейдоновой крови вкуса мясо, нет, плоть бога… о! О-о-о…
– Генделев! – заорал Я-ов. – Генделев?!!
– Ну, – сказал я, сплевывая скорлупу (в этот раз ее было изобильно).
Невеста друга высунулась из-под Яшиной мышки и осела на пол.
– Генделев, – спокойно сказал композитор, – иди в ванную. Посмотри в зеркало.
Я посмотрел – из зеркала на меня смотрел, кроваво улыбаясь, вампир. Вполне узнаваемый вурдалак.
Я хорошо знаю, как выглядит вурдалак. Лет за пять до вышеописуемых событии (и ниже – тоже) я с достоинством носил пуримский костюм в честь трансильванского кровососа, а на плече у меня, помнится, сидела галлюцинация-птеродонт. Так вот, вурдалак выглядит как М. Г. с выломанными резцами дорогого, довоенного изготовления зубного моста. Верхней челюсти. Очень ценная вещь, этот мост. Но как непрочно все в этом мире, как! При столкновении с хитином членистоногого! Хрусть! Перелом двух коронок – рачий сопромат! Честно говоря, этого от бога счастливого случая Кайроса я не ожидал напрочь. (Особенно имея в перспективе кембриджскую лекцию. Я читал ее с таким тяжелым насморком, что практически не отрывал от хобота носоглотки платок форматом с парашют. Отчего меня было слышно еще хуже и неразборчивей (нрзб.), чем вопросы студенток-слависток о творчестве С. Я. Маршака. А вот от национального палестинского головного убора – паранджи в белую клеточку, предложенно-го композитором – я отказался. Из гордости. И не идет.)
Резцы скололись, образуя правильный дракулий прикус. Я вернулся к столу и доел рака без всякого аппетита. Мне нервничалось: гастроль – что надо, шир ха-ширим, а не гастроль! Кому ж я теперь такой нужен? Я вернулся к зеркалу: разве мама хотела такого? И кожа серая… Оттянул веко на предмет выявления малокровия. Высунул язык. Обложен! Я так и знал!.. Надо начинать себя беречь, подумал я отвлеченно. И постригли меня как-то небрежно… Хотя, если в три четверти… А? Нет не говорите, а что-то в лице этом есть. Какая-то значительность, что ли… И этот взгляд! Из прищуренных глаз. А-а-а… И язык совсем не обложен, вечно я ипохондрю. Я вернулся к столу и съел все – до усов – фрутти ди маре. И немного морских гребешков. Из прихожей доносился сниженный страстный бас Я-ва.
– Слушай, Манечка, я тебя сейчас с таким израильтяном познакомлю. В твоем абсолютно вкусе. Внешность – нет слов! Нет букв. Запоминающаяся внешность... Бесплатно. Что он пьет? Все! Блади Мэри? Он это обожает! Мужчина-вамп!.. Что он сейчас делает? – Якулов просунул голову в комнату, зажимая трубку. – Ты что сейчас делаешь?
Я поперхнулся устрицей.
– Отжимаюсь, – сказал я. – У меня разминка.
– Чистит зубы, – пророкотал в трубку Якулов. – Он у нас страшный скалозуб.
– И хохотун, – крикнул я. – Ну, где твоя кровавая Мэри?
Кстати, о кембриджской лекции. Чем еще был полезен носовой парашют, так это тем, что удачно маскировал такие черно-красные гематомы – по всей моей шее, в районе, где моя мандибула встречается с моим же черепом (точь-в-точь следы бельевых прищепок. Если кто пробовал, конечно). На следующее утро язык у меня был обложен.
Гул стих. Славистки числом восемь и еще какой–то педераст с балканской кафедры под руководством вельветового профессора внимали буквально каждому слову израильского русскоязычного поэта. Я бы и сам внимал каждому слову израильского русскоязычного поэта, будь у меня настроение, отсутствуй планктоновый привкус, не боли шея и не будь я знаком с ихними соображениями о поэзии и его персональной поэтике наизусть. Язык после препирательств через толмача мы для проповеди выбрали иностранный – русский такой язык, семинаристкам первого года будет полезна наша своеобычная их языковая практика, не правда ли? Ду ю андестенд, ведь верно? А то еще хуже будет. Хуже некуда.
«…никакого особого поэтического языка на манер символистский или хлебниковский, – вне навязанного нам историей литературы не существует. Выход и уход из современной истории литературы позволяет обойтись без культа слова. Слово секуляризуется. Слово служебно… Оно не более чем обслуживает поэзию».
«…Следует искать не наиболее точное, но наиболее неточное слово».
«Поэзия – это способ мышления. Поэт – это способ думать. И чувствовать. Но – на пространстве поэзии».
«Но на пространстве поэзии формализация материала (интересно, как разводят эти прыщи? что для подобного предпринимается? Джоггинг, овсянка, музыка Колтрейна, солнце Алабамы на каникулах? Оклахомы луна. И такие носы выводятся селекцией многих поколений под Винницей; он еще и косит, этот нос; девушка Ассоль. Солнечная девушка. Нет, лучше не смотреть! Почему от них всех пахнет тиной? Русалки? Морские коровы? А этот панбархатный разит «Драккаром». Может, он водолаз, на уик-энды?) – то есть слова, словесной массы – не может осуществляться гармонически, если не прояснены текстуально-контекстуальные отношения. Концептуализм предлагает примат контекста… Я полагаю (однако, м-да, Кровавая Мэри незатейлива не по годам. И что это за бостонская манера эпилировать оволосение позавчера. Могла бы и лучше следить за body… В предвкушении. И имя у нее необычное: Miriam. Или не? Почему ее Я-ов дразнил Маня?.. Гос-поди! Да может, эта не та?!!), так вот, я полагаю (что?!!), м-да, я по-лагаю, что следует отказаться от превалирования контекста и вернуть стих к состоянию, когда он полностью самодостаточен, прокомментирован изнутри: текст равен самому себе. М-да».
«…Внешний скелет текста как у ракообразных» (?!)
«…И оболочка стиха тверда, как хитин».
«…Стих должен защищаться от всяких вторжений контекста извне… (Во сколько же мне влетит дантист?) Вертикальная ось симметрии текста предлагает возможность перемещения смысла и звука не только по горизонтали, но и сверху вниз».
Говоря простыми словами (тебе что, техасская кобылица, почесаться больше негде? Я тут понимаешь, несмотря, что челюстнолицевой инвалид, – сею на ниве сто долларов за лекцию, а ты круп почесываешь. Мойдодыр изучать надобно, где мыло душистое и зубной – ох! – порошок…) “Бабочка” не только иллюстрирует орфоэпику и полногласие строфы в целом, но и детализирует нюансы интонации в обшей интонации композиции».
«Строфика “бабочки” открывает возможности дуальных противопоставлений как грамматического, так и семантического порядков, позволяет создавать новые логические ряды, проводить новые векторы ассоциации вертикального порядка. “Бабочка” лучше обслуживает принципы минимализма, нежели любая другая известная мне строфа».
(Бабочка… А какая, однако, бабица – эта Мирьям. Кусается, как аллигаторша в нерест…)
«Одной из самых сложных проблем удержания гармонического ряда в интонационном стихе является проблема лишних, побочных смыслов и аллюзий. Избавляться от них следует с беспощадностью. Все, без чего может существовать стих, сохраняя гармоническую устойчивость (и что это еще за манера называть меня «зайчиком»? Подумаешь – прикус… «Зайчик, а теперь как я люблю». А я, может, не люблю, как ты любишь!..) следует из стиха удалить».
«Автор ни в коем случае (ни в коем случае, больше ни-ни!) не должен забывать о максимальной напряженности пространства текста, который, в свою очередь, является контекстом самому себе и своим составляющим, в нашем случае (ни в коем случае!) строфам. Другими словами (во-во, это я здорово сыронизировал, именно так – «другими тра-та-та-та-та словами!»), если в строфе нам кажется удачной строка или в стихотворении – строфа, значит, автор потерпел (именно, именно – потерпел) фиаско… Стихотворение не удалось».
«…но накопление качества письма происходит не за счет нивелирования фрагментов, а исключительно за счет подтягивания к необходимому уровню – провалов, ибо в первом случае осуществляется энергетическая потеря и стих разряжается, уравниваясь с нестихом, т.е. собственным контекстом».
«Если вам не по зубам (что я несу? сколько там еще? – 7, 6, 5, 4… 3…), значит, вам не по зубам! (…1, 0). Спасибо за внимание». (Аплодисменты. Ланч! Марш Черномора, пожалуйста!)
– На каком языке, герр профессор? Нет, это не албанский. Иллирийский?
Реали? Барух а-Шем! Конечно! С Самуил Якыльчем? О чем речь? Он не читал это бессмертное из Бернса: «В горах мое сердце, а сам я внизу. Иду на охоту – стреляю козу». Какой класс перевода, нечеловеческие аллитерации. Но я – в Нью-Йорк!
– Нет, это не албанский, это иллирийский! Неужели албанский? Нет – я не люблю уединенную сауну, э-э-э… Что? Эди! О-кэй, Эдик, я этого терпеть не могу… Это я-то «прийти»? Улыбка неотразимая? И все равно терпеть не могу. И пора мне, пора – в Нью-Йорк. Дела, Эдуард. Свершения. Что? Это? – это чистый парашютный шелк. Нравится? Фуляр, говоришь, педрила? – на! На, на память о М.Г.!
– Что, детка? Чья шинель? Гоголя шинель. Сам подарил, в одной хативе служили. Когда наши цанханы брали Диканьку, как счас вижу. «Возьми, говорит, друг-стихотворец, и Наталье Николаевне не отдавай, в музей снесет. Пусть она поплачет, ей ничего не значит». Так и ношу. Буду в Кентукки, обязательно дам факс. А сейчас – в Нью-Йорк. О, Нью-Йорк, Нью Йорк! Бричку, пжал’ста! И –
…и, как там я писал о Чикаго? Мне очень понравилось в Чикаго, я писал, мне очень понравилось в Чикаго, когда зубы были еще свои, хотя и из керамики. А Нью-Йорк не пришелся мне по душе. Чужд я ему. Мне не понравилось в этом городе все, буквально все. Меня терзали предчувствия, я улыбался через силу, по-старушечьи поджимая губки.
– Страшный зайчик! – так сказал первый встречный на вокзале – встречавший меня поэт Р. (Р. – это псевдоним. Фамилия тоже – Р.) Ты мне не нравишься.
– И ты мне не нравишься, – огрызнулся я.
И не ошибся в предчувствиях. Рома разводился с женой, в чем я не нахожу ничего смешного, это бывает. Но разводился он чрезвычайно недавно и удивительно психовал при этом в деталях. Он закинул мой чемодан в багажник уцененного «вольво», сел за руль и не отвлекался от повествования о коварстве и любви на протяжении всей экскурсии по Манхэттену, понимаешь, я ей говорю в японском ресторане, понимаешь, она мне говорит на сорок второй – эка невидаль, коксинель – понимаешь, я ей возразил, а она мне твингс, сейчас мы на них залезем, она мне возьми и ляпни, а это это ресторан «Самовар», тут я ей и говорю. В ресторане «Самовар» мне все не понравилось, все. Не понравился хозяин, невозвращенец из Рамат-Гана, приехавший сюда лет уже семь назад деньжат подзаработать и домой, старик, домой, старичок, я так скучал по рхов Нордау, старикашечка. Не понравился слух о том, что принадлежит кабак Бродскому и Барышникову. Цены не понравились. Не понравилась Ванесса Редгрейв, к полночи вступившая в залу в сопровождении эскорта мальчишей палестинской революции. Почему-то очень хотелось дать ей в морду и тем вызвать международные осложнения со стрельбой. Темп нарастал. Не понравился мне литератор и журналист Володя Козловский из «Нового русского слова», коего я попрекнул тем, что пишет он до смешного много, штук пять статей в неделю. Володя меня послал. Сидя перед пустым столом, поэт Рома уже опускал реплики сторон, обходясь «я ей», «а она мне», «а она моей маме». От выпитого я путал времена ивритских глаголов. Вечер стилизовался под дикое барокко и рококо, которое уже просто беспредел какой-то! Бил барабан.
В нащупанном «вольво» поэт Р. сократил ваговариваемость до «я – она», вместо тире гуляя на скорости 150 км от стенки до стенки желоба хайвея. Мы обогнали всех! Мы были мотогонки на вертикальной стене. То левой, то, соответственно – правой. Знобило. На мой вопрос, что это там гудит, не сирена ли? – отвечено было: «Америчка – это моя страна». Через пару куда-то запропастившихся и по сей день не выкатившихся из под мозжечка минут я упирался рифлеными зубами в капот «вольво», левый рукав шинели заломлен за загривок, а висок холодило дуло – жерло, если скосить глаза – мортиры. Добегался, думал М. Г.
Шел противный мелкий снежок, норовя за шиворот.
Арестовали нас мгновенно. Три полицейских автомобиля, набитые чернокожими мусорами обоих полов. Цветные девочки в кителях очень одобрительно рассматривали меня. Стоящего в позе коленно-локтевое положение, с закинутыми на закрылья полами шинели, десница заломлена, у виска огнестрельное оружие.
С неба свисал геликоптер, освещая газончик парка прожектором. Там, вероятно, тоже сидели, вибрируя, иллюминатки, и им было интересно рассмотреть все до мелочей. Я попытался найти наиболее выигрышный ракурс и лучезарно улыбнулся… Как полисмен инстинктивно не спустил курок? (Я бы спустил.) Тем не менее – нервы тоже не железные – он толкнул меня моим носом в радиатор, я с удивлением прочитал на нем название: «крайслер». «Красивое имя», – подумалось мне.
Но когда мы успели переименовать наше «вольво»? И как проходило наречение? Весь ли состав ресторана «Самовар» принял участие? И что нам за это будет?
Полицейские, раскорячась, метра на два отскочив, держали меня под прицелом. Я заложил руки за голову. Инстинкт? Ведь меня никто не учил! Генопамять? Но папа мне ничего такого не повествовал, значит, я – гибрид, это не наследственность, а генная инженерия. Папу никогда не арестовывала муниципальная полиция города N. Y. штата N. Y. в первые сутки пребывания в N. Y., в два часа N. Y. ночи, в парке N. Y., который называется так, потому что туда нас с поэтом Р. припарковали, как я выяснил, «за превышение скорости на хайвее; несоблюдение правил движения; вождение авто в нетрезвом виде (главный полисмен посмотрел на меня, я улыбнулся в ответ, он, распевающий проповедническим тоном заклинание обвинения, поперхнулся); создание аварийных ситуаций; вождение автомобиля без документов на этот автомобиль, а документами на какой-то “вольво” — и он (т.е. поэт Р.)... – истово проповедующий полицейский чин посмотрел на меня, я пожал плечами, мент отвернулся и читал уже Роме, втиснутому в воронок и обутому в наручники и, возможно, наножники, – …и он имеет право не давать показаний против себя, ты понял, мэн?» А я – свободен. Ибо против меня они не возражают, ты понял, мэн? Оружия при мне не нашли, документ – это оказался абонемент в иерусалимскую синематеку, но просроченный – в порядке! Бандероли героина я успел выбросить за борт, пока мы отстреливались… Я бедная белая туриста из далекия жаркия страны, английский мой мал, конечно, я понял, сэр, еще как, офкоз. Тода раба.
– Ты пил, мэн?
– Я?!!! Ни капли. Я вообще не пью. Офкоз!
– Машину до дома доведешь? Этого парня мы забираем…
Я отшатнулся от «крайслера».
– У меня нет прав! – сказал я твердо, весь содрогнувшись от перспективки остаться один на один с Уликой, от которой – это ясно – надобно, просто необходимо – срочно избавляться, а я водить умею только в танго.
– О'кэй, – сказал главный.
Сел в «крайслер» и укатил. Он был прав.
Вероятно, они припозднились, потому что все начали как-то лихорадочно собираться, упаковываться в воронки, складывать саквояжик экспертизы, зачехлять базуки; вертолет, как раскидайка, отпрыгнул в низкие тучи и перестал рычать над ухом; света резко поубавилось…
– Рома, – сказал я тихо и растерянно, по-нищенски бегя за машиной, увозящей моего друга. – Рома, а где я живу?.. Рома! Ромка, – заорал я, – живу-то я где?!!
Рома замычал что-то в ответ, показывая из кабины скованные руки. И, судя по жестикуляции, попытался объяснить нечто важное архангелам, взявшим его в коробочку на заднем сиденье. Воронок резко тормознул.
– Значит, так… старичок, спокойненько! – отстучал зубами поэт Р. –Значит, так: живешь ты у моей мамы, Сусанны Соломоновны. Телефон… ты записываешь?
– Обязательно.
– Телефон, чтоб ты подготовил маму, врубаешься?
– Еще как, – сказал я. – А где я живу?
– Там! – сдвоенными запястьями Р. мотнул вдоль по речке, вдоль которой, в свою очередь, шел хайвей, вдоль которого тянулся, в свою очередь, парк. – Джордж Вашингтон Бридж! Ты там живешь.
Я разглядел в дальнем далеке нечто среднее между питерским мостом на седьмое ноября – скажем, Охтинским – и эскадрой на рейде. «Джордж Вашингтон Бридж, я там живу. Спасибо… маму зовут Сусанна Соломоновна. Я ее скоро успокою».
– Крепись, – сказал я вслед замигавшим огням воронка. – Я приду с передачей, узник! Держи хвост пистолетом, – сказал я.
«Сусанна Соломоновна. Мост Вашингтон Бридж. Кажется – все. Где здесь телефон?»
Луна какая-то дефективная. Щербатый ее рот!
«Сам хорош, – отозвалось у меня в голове. – Хор-р-рошенький турист. Телефон-автомат тебе? Может, еще и асимончик?»
Я оглянулся. Я стоял на краю непролазной чащи: она, эта тайга, примыкала, оставляя метра полтора на дорожку, непосредственно к парапету автострады. Я подошел и перегнулся: в хорошо накатанном желобе, как в бобслее, неслись автомобили американцев. «Какой бесчеловечный мир, – подумал я. – Человека забыли».
И полиция – тоже, звери какие-то! Вот, жил себе человек, страдал, любил – на тебе! Наручники, тюрьма, трибунал, гильотина, на худой конец петля, стул…
Я живо представил себе поэта Р, сидящего с высунутым до невозможности языком на электрическом стуле и с петлей на шее, и понял, что лукавлю, что внутренне я совершенно не возражаю против этого зрелища. «И еще дразнится!» – подумал я и захлопнул видение.
Фантазировать расхотелось. Реальность, свешиваясь по краям, перекрывала: Макабр! Чемодан – в «вольво». Ночь, т.е. мрак. Мрак то есть. Я засунул руки в карманы и продолжил считать убытки: челюсти, денег – всего ничего, двадцатка в кармане, 80 в портмоне; живу по номеру телефона, идти к Джорджу Вашингтону мосту – на глаз километров 10, или у них тут в милях, а это значительно дальше, потому что миля – больше. Прикажете выкидываться вниз на хайвей и ловить там тачку? Я опять перегнулся через парапет и расстроился окончательно. Машины шли – лавой. Сверху – расселся еще один мешок с крупой, посыпался нечастый снег, даже град. Я отвернулся от луны.
Жил ведь без никакой Америки. Жил, плохо жил, но жил. А тут – «Света, Света Нового, мол, Света!». Вполне можно было бы и пренебречь. И так понятно, что тут все занято, все места опосредованы. полный аншлаг: Колумб, Эйнштейн, Джордж Вашингтон, Бродский… Бродский! Спит Джозеф в своей конуре, снится ему Нобель. А проснется – вот он, Нобель, в углу стоит евойной диннер рум, есть не просит… А ты тут стоишь, не зная, как позвонить Сусанне Соломоновне. Не звонить же: «Здрасть, Сусанна Соломоновна, ваш сын в тюрьме!.. Я сейчас приеду к вам жить, под мост Вашингтон Джордж!»
Зуб дам – со мной будут нелюбезны. Нет, зуб, пожалуй, не дам.
Ну, Иосиф, ну, Иосиф Бpoдский! Ну, отольются тебе…
Я шагал вдоль автострады, время от времени останавливаясь, чтобы посмотреть вниз и выматериться, потом послать сокола своего взгляда через дорогу, через мерзкую воду американского ноября, эту поддельную Неву, эту лже-Темзу, на другом берегу которой вместо Охты или на худой конец Неве-Якова находился другой штат Нью-Джерси, где налоги, старик, ниже, а зарплата, старичок, выше… Достаточно перейти Джордж Вашингтон. «А Ромка-то в тепле. На нарах уже, небось. В камере. А там убийцы сидят, насильники и грабители, все сплошь негры». Я оглянулся – парк слева. Однако и слава у этих нью-йоркских парков. Однако. По ночам-то… Какой-то очень темный парк. Разбойничьи гнезда там на каждом шагу. А?... Однако!
Однако…
Кусты разъялись. В разломе черной флоры стоял громадный черный человек. «Негрик какой, – подумал М. Г., – какой колоритный».
– Ноу, плиз, – сказал я.
– Иди сюда, парень, – сказал черный человек легким незаинтересованным голосом с праздной интонацией.
Облака встали как вкопанные, но зато с места резко дернула луна. Снег стал падать отчетливо и упорядоченно. И очень метко, в лоб, задранный к небу Соединенных Штатов Америки.
– У-у! – сказал я (сам себе). Мне чего-то не хочется, – сказал я сам себе. – Абсолютно лишний эпизод, – сказал я сам себе, – в моей трагической судьбе. По-моему, это ограбление. Не правда ли, а, Мишенька?..
Черный человек, отстоящий на пару, как мне показалось, суточных переходов от меня, подошел вплотную, чтоб я мог спокойно прочитать надпись на его животе: «Кракен». Это если не подымать взгляд. Величиной афроамериканец равнялся автомату с напитками. В ширину тоже. Там. куда кладут деньги, мелкие серебряные деньги, у него была сумка-кошель, но на кенгуру он не смахивал совершенно. Крупный Маугли.
– О, – сказал я радостно и дружелюбно и приготовил волшебное домашнее задание: я бедная белая туриста из далекия жаркия страны, английский мой мал, сэр, отпусти меня, добрый мэн.. А... анкл Том?.. Но промолчал, поразмыслив. Не хотелось делиться с малознакомым, в сущности, человеком. Наверное, я расист.
Бежать? В шинели-то, которая аж до шпор? И куда? Выпрыгнуть на автостраду и – вплавь?! – водную преграду форсировать? Или – в парк? Где под каждым кустом его прайд. Или, триба. И популяция. И тотем. Полный тотем.
Можно, конечно, оказать сопротивление действием. Хук слева, крюк справа – считается за два. Но не хочется… Запала нет, куража, понимаете. Это бывает: апатия, потеря аппетита, потливость. Авитаминоз, одним словом. Блокадное детство и в людях.
– Велл, деньги есть, парень? Кэш?
– У-у.
– Реально? Really? – иронически протянул черный джентльмен, обожающий одинокие ночные прогулки по планете в моем обществе интеллигентных людей. И вынул из бездны своих черных внутренностей блестящий предмет – кастет. Ростом с самовар, только наде-вающийся на соответствующую левую руку и без краника. Ручная работа. Штучная работа. Made in Tula. Ву Levsha. Я сдал бумажник. Он убрал его в горсточку. Самовар тоже исчез с глаз долой. Потомок Тачанго повеселел. Он расцвел на глазах. И хлопнул меня свободной лапой по шинели: в портмоне лежали 80 долларов. Этого, конечно, от гуляки праздного в парке в плохую погоду не ожидалось. Это было специально. Такой сюрприз! Это надо же!.. Обязательно расскажу внуку, он уже смышленый, сам скоро выйдет в парк. И пусть внук расскажет своим детенышам о баснословных временах, когда на бровке гуляли заграничные генделевы, которые такие специальные кретины. А детеныши будут недоверчиво урчать и таращить, отвлекаясь от обсасывания берцовой социального работника, наследственные глазки, и тогда – о миг торжества! о катарсис! – вождь предъявит им членский билет иерусалимской синематеки с фотографией специального кретина и беллетриста с буквой «шин» во лбу. Что есть «шин» – знак отмеченного Господом и читается как «Шаддай», что толкуется как Б-г Всемогущий, отмстивший М. Г. обиженностью Б-гом. И – абзац! А вот его череп, этого кретина, – видите, какой выразительный, глазницы смышлены, чело низковатое, арменоидный тип, брахицефал гребаный, лицевой угол 40 градусов, максилла протезированная, ущербная, инсайсоры сколоты, диастема острой заточки, редкость необычайная!
Мне не понравилась версия, именно эта версия трагического конца. Я ощутил кости своего лица, похлопал веками, проморгался, поиграл лицевыми мышцами, ощерился, для надежности, что еще жив, – осклабился. Негр обалдел.
– Ты чо, мэн? – как-то жалобно булькнул он, уходя спиной в кусты с ускорением свободного падения.
– Отдайте, пожалуйста, портмоне, – сказал я по-русски, – слышь – документики отдай, гопник.
Что-то просвистело в воздухе, бумажник сел в руку.
«Спасибо», – додумал я. Запахнулся в шинель. Закурил. Руки дрожали.
– Следующий! – сказал я вслух, глядя вдоль тропинки, – ну! Сколько вас там, мэны?!
Часа два, путаясь в полах, оскальзываясь, трезвый, мокрый, злой, я пер по обочине, вдоль арыка с односторонним движением всякого американского, будь он проклят, дерьмового образа жизни верхом на плоских, если смотреть сверху, клопах с фарами. Вдоль по реченьке к мосту Джорджа их Вашингтона, который не приближался ко мне. К телефону-автомату. До чего ничтожна, просто мизерна эта пресловутая их хваленая блатная жизнь ноябрьской, просто предназначенной, просто приспособленной к ограблению ночи. Ну, где ваши ганги? Где шайки? Где банды? Ну, кто еще на меня?! Ну?!
Однако быстро работает служба информации в джунглях. То ли маугли успел всем раззвонить, что вампир вооружен и очень опасен, то ли что он сам уже обслужил того лоха в шинельке и брать в принципе не фига. Одиноко как-то чувствовал, бредя, М. Г. Пока не выбрел из парка. В Бейрут.
Ну не отличить. Предместье Бейрута, да и только. Сверху задрать взгляд, раздолбленные этажи, зияния до черных гланд разинутых квартир, битые остекленные, мертвые взгляды домов, высокое небо над руинами. М-да... Нижние этажи сияют, неон, реклама. Правда, пустовато. На круглой плошали по периметру, как ностальгические галоши, – лимузины. М. Г. обходил площадь – расщелкивалась дверца, из осветившегося нутра вылезала на мостовую неимоверная лакированная до кружевного паха лядвия, и адское контральто с безводными трещинами на дне выдыхало:
– Двадцать, хороший мой, двадцать, бэби...
Двадцать долларов одной купюрой было у Генделева в заначке в теплом месте, – но как М. Г. ни просил, как ни склонял, как ни искушал себя дивными и незнакомыми, тайными и неизведанными прелестями любви по-черному – Генделев, поэт и офицер медслужбы Армии обороны Израиля – был неколебим, т. е. непоколебим! т. е. – невменяем. И вообще – ему надо было позвонить Сусанне Соломоновне. Мелочи, необходимой для позвонить, квотеров то бишь, не звенело. Вкруг туриста стало довольно празднично, перед ним пробовали танцевать брейк-данс. Отдельные такие зрачкастые хмыри. Миша им мрачновато улыбнулся – танцоров сдуло. Борт шинели форштевнем раздвигал группки тинейджеров и прочих побирушек. Подходили, приглядывались и, несмотря на тотальную обдолбанность, военнослужащего избегали. Ускоряя шаги. В то время как шаги туриста из Святой Земли приобретали командорскую устремленность. М. Г. догадался, где можно разменять, – в «Макдональдсе».
Обжорка дизайн имела функциональный, ночной, военно-полевой, с учетом местных условий. Вся из бронированного стекла. Держа в кулаке бумажку – можно биться об заклад: очередь давно не видала 20 баксов, по глазам видно, – Генделев шагнул к зачехленному в прозрачном кожухе транспортеру (по одному рукаву резиновой ленты метров за пять течет мелочь, по другой ленте строго навстречу – булочка с котлеткой, никакого контакта с клиентом!). Ему подобострастно уступили очередь к трубе.
– Ченьдж, плиз, – крикнул Генделей в раструб.
Ему разменяли двадцатку и бесплатно дали булочку. Не поблагодарив, М. Г. оглянулся. Как ни странно, на стенке висел автомат, и – целый! (зажрались, хулиганье!).
Генделев набрал номер.
– Сусанна Соломоновна, вы меня еще не знаете, но не волнуйтесь, ваш сын в тюрьме…
Некто М. Г. собирается эмигрировать в США. Куда чуть не уехал его дедушка Шлойма. Живет в Израиле (ни намека на то, как ему это удается, в тексте нет). Через двенадцать лет такой жизни М. Г. приспичило в США. Последнее, чем мучается герой перед вылетом, – брать шинель или не брать. Шинель греет плечи героя, покуда он, с остановкой в Брюсселе (где М. Г. дважды предлагают принять участие в соревнованиях по метанию карликов и он отклоняет предложение), не достигает города Чикаго, а также все дальнейшее путешествие. В Чикаго М. Г. увенчивают лаврами, и он вылетает в город Бостон. После встречи (танцевальный дивертисмент с участием нездоровых) с другом-композитором Яковом М. Г. столуется в квартире одаренного товарища, угощается Даром моря омаром, выламывает себе резцы верхней искусственной челюсти, и это сообщает герою сходство с вурдалаком. На следующее утро (ночь М. Г. провел неопределенно с кем, звать Машка, описания самого интересного в тексте нет) поэт отправляется читать лекцию в Кембридж. Поэт читает лекцию в Кембридже, затем отбывает в город N. Y. Поэт Р. приглашает героя принять участие в торжестве в заведении «Самовар». Герой поддается на уговоры и, приняв решение, вместе с Р. отбывает из ресторана поздней ночью в принадлежащем Р. авто марки «вольво», но подержанном. Р. «гуляет по квишу». Их останавливает полиция. Закованный поэт Р. перед отправкой к месту предварительного заключения успевает сообщить М. Г. телефон своей матушки – Сусанны Соломоновны и азимут движения: мост Джорджа Вашингтона. Турист М. Г. остается в одиночестве: справа парк, слева хайвей и водная преграда. Он подводит итог жизни своей неудалой: ноябрь, снежок, он, не богат он, М. Г., и скол дорогих ему резцов верхней челюсти, жизнь уже кончена в тридцать девять лет, думал князь, проезжая мимо дуба, а у нью-йоркских парков в час меж волком и собакой – дурная репутация. В результате размышлений чаща разверзлась и в проеме дерев материализовалась фигура темнокожего человека. «Только не это!» – подумал литератор.
…Но это было это. По отношению к М. Г. имел место гоп-стоп. Изъятие денег огорчило поэта. Заначенную двадцатку герой пытается разменять в оживленном микрорайоне, куда наконец выбредает, вволю нагу-лявшись в криминальном садике. «Сусанна Соломоновна, – говорит он по телефону, – вы не волнуйтесь, ваш сын в тюрьме».
– Миша, – спросила Сусанна Соломоновна, – а сами вы где находитесь?
– По направлению к Вашингтон бридж. Джордж.
– Схожу за картой, – сказала Ромина мама.
И, возвратясь, потребовала доложить оперативную обстановку. Генделев схватил за шиворот вальсирующего темнокожего подростка и произвел запрос:
– Где я?
Мальчик старался не смотреть в разверзнутую пасть монстра.
– Ю Эс, – сказал наркоман морщась. – Эй, – добавил он, подумав.
Банда переминалась поодаль. Смеркалось. (Это в пять-то утра!)
– Ничего, это бывает, – добавил подросток.
– Овердоз, – прошелестели коллеги тинэйджера.
– Где я? – повторил Генделев угрожающе.
– Америка. Э-мэ-ри-ка, – боясь дышать, пискнул черненький – Э-мэ-ри-ка, масса. Дяденька, пусти.
– Адрес!!! – рыкнул вурдалак.
– Мой?..
– Нет, мой!..
– Хелп, – твердо сказал беспризорник.
– Хелп, – повторил в трубку поэт. – Хелп, Сусанна Соломоновна.
– Уже? – спокойно спросила мама Ромы. – А где?
– Отпустите ребенка, – попросила шайка. – Он без сознания.
Упырь отпустил жертву. Локализацию упыря и его свиты уточнил разноцветный коксинель, подошедший полюбопытствовать. Координаты были доложены Сусанне Соломоновне.
– Миша Генделев, не кладите трубку, мне что-то нехорошо. Пойду выпить сердечное, – осевшим и кренящимся голосом выговорила Сусанна Соломоновна. – Что ж это ты, бедняжка… (В трубке послышался звук сглатываемого комка в горле)... Так неосторожно…
– Да ладно вам расстраиваться. Подумаешь, Гарлем!..
– Это не Гарлем! Это даже не Гарлема центр. Это психушка Гарлема! Миша Генделев!!!
М. Г. и сам подозревал, что я в этом месте был первым белым за последние лет пятьсот. Но нам было уже по фигу. Я выспросил место проживания Ромы и его матушки («Около Джордж Вашингтон Бридж, Миша, направо, потом лефт, и опять направо около топ-шопа…») и осведомился о средствах доставки. Я устал. О, как я устал.
– Попробуйте таксомотор, – с сомнением сказала Сусанна Соломоновна. – Попробуйте… Если они вообще туда заезжают… Будьте поскромнее. Бедняжка. Я дежурю у телефона.
– Возьмите себя в руки, – вешая трубку, сказал я. – Мужайтесь. Я скоро буду.
И перешагнул через тело впечатлительного наркомана. Толпа расступилась. Лунатики разошлись по местам.
– Такси, пожалуйста, – сказал М. Г. в пустоту.
Первая машина появилась на проезжей части – минут через 60. Путаясь в полах, я скакнул к передней дверце и рванул ее. Кисть мне не оторвало чудом. А опускающееся по регистру «…шингтон Бридж…» я договорил шлейфу визга, вписывающемуся в поворот за угол.
Еще через полчаса детальное повторение эпизода. И еще… И еше… «Я что-то не то делаю, может – не улыбаться? (Бывалые люди внесли со временем ясность: попытка вцепиться в переднюю дверцу в Америке воспринимается шоферами такси как дважды два – ограбление!) Так вот, может, сначала надо сказать “добрый вечер, не правда ли?”, а только потом “Джордж – кусохтак – Вашингтон?” На всякий случай никаких улыбочек… Строгий, элегантный, деловой стиль. Как, видимо, принято в этом микрорайоне. Или – посоветоваться с Сусанной Соломоновной? “Сусанна, мол, Соломоновна. чего эти мурлы не останавливаются по просьбе приезжего?” Нет, не стоит беспокоить в столь поздний час почтенную даму, которой я не только не представлен лично, но и в глаза ведь она меня еще не видала. Ох…»
Я встал посреди дороги. Подтянул галстук. Разгладил фалды. Сосчитал до одна тысяча девятьсот пятьдесятеханый бабай – ровно. Такси проскочило мимо моего чучела, тормознуло, подалось задом. Я открыл заднюю дверцу, просунул голову в отгороженный от водителя пуленепробиваемым стеклом салон и, стараясь не разжимать губ, светски, с прохладцей выцедил «Бридж Джорджа Вашингтона, бевакаша».
После чего сел и рассеянно уставился в окно. И зря. Машина так рванула с низкого старта, что все во мне лязгнуло. Гироскоп наконец сработал, и я навел прицел на крупное черное лицо в зеркальце. Минут пять мы молчали. Шофер вел машину как истребитель: дотянуть до линии фронта и катапультироваться. Вылетев на бреющем из микрорайона руин, протяженностью с нашу гордую многострадальную страну Израиль от моря до моря, пилот явственно сказал уф-ф-ф, расслабился, закинул в клюв мятную лепеху и наконец обратил внимание на пассажира. Ему было интересно. Видите ли.
– Чего ты там делал, парень?
– Я прогуливался.
– Нездешний?
– Да уж… то есть – офкоз.
– Турист?
– Во-во. Это очень удачно сформулировано – именно турист! Землепроходец. Афанас Бен Никитин, калика перехожая. Тайяр ани…
– Откуда?
– Из Иерусалима.
Водитель дал по тормозам. Я дал кувырок вперед – а-о-у…
– Мусульманин? («Арапец будете, молодой человек?». Генделев Мих., «Великое русское путешествие», т. 1., кн. четвертая, из-во «Текст», Москва, 1993).
– Еврей я.
Опять по тормозам. Гироскоп – в капиталку (подумаешь, невидаль, – еврей из Иерусалима?)
Постояли. Водитель опустил стекло, сплюнул жвачку на асфальт. Светало. Он закурил. Потом развернулся ко мне и смачно выговорил:
Вот в принципе и все, если округлить плавный ход событий. Не считая обморока Сусанны Соломоновны, когда я с улыбкой шагнул на нее и попытался припасть к руке этой сущности героической женщины.
– Зайчик, – сказала мне в Лоде дочка Талочка, – какой ты страшный зайчик. Джинсовую куртку привез?
– Понимаешь, дочь, – сказал M. Г., – тут такая вышла петрушка…
На сайте опубликовано мемуарное эссе В. Тарасова «Ступенчатый Свет», посвященное А. Волохонскому, М. Генделеву, альманахам «Саламандра», творчеству автора и многому другому.