СКОВАННЫЕ ОДНОЙ ЦЕПЬЮ

 

 

Аглая бросила (что с нее взять, если она так ставит вопрос?): – «Или шницель или я!» В смысле – «сердечной привязанностью, мэтр, сыт не будешь». Сам знаю, меркантильненькая ты моя! По ночам снится черт-те что: бефстроганов снится! Причем он – это еще самое приличное, а то все фляки, фляки...

Но – честь дороже. Не продаю музу за деньги! Держу фасон, я творец или кто? Не работаю. Месяц, другой... И ослаб я. И сошел я с дивана. И вышел я на площадь. Лицом к народу. Одухотворение полное. Праны с голодухи по всему телу гуляют, бурчат праны даже не в животе, а – везде. Чакры открыты (запахам из кафе и фалафельных, я вам скажу, тем еще!). Вокруг публика снует: хорошо поевшая публика. Некоторые (к которым я, видимо, обедать не ходил) даже раскланиваются. Но подавляющее большинство не узнает: похудел я, что ли?.. Или – не продавая вдохновенье – вышел из моды?.. Весь?

И вдруг – вижу: Она. Она! Описать – не берусь. Похожа на... Нет слов, букв. В общем – все, как я люблю. Даже – лучше. Стоит на углу, правда, но, несмотря на это, в лице – невинность. От застенчивости, наверное, перебирает в руках здоровенную цепь, конец которой побренькивает за углом. А взгляд – взгляд бездонный, устремленный в занебесье! Не боюсь этого слова: без-дон-ный. (И слова «занебесье» не боюсь.) Я, признаться, мало чего боюсь, когда окрылен. А окрылен я был так: на беспутной голове моей – берсолино. Плечи овевает крылатка – плащ-палаццо импортный, вкруг выи – кашне, в углу рта (это который ниже угол, после последнего удара) – мундштук драгоценного дерева. Я для непринужденности стрельнул сигаретку, вставил в мундштук и – к прелестной незнакомке. Упругой, низкой (откуда силы в диетическом – сорокапятилетке – мужчине?) походкой ходока:

– Сударыня...

– Га?! Ой! (О, это южнорусское «га»! Верней – «ха»! Мягкое, фрикативное – «гха». Пишется как «эйч». Иногда так же и произносится. О, это южнорусское «га»! Я был сражен. Я уже любил ее. Пылко. Я уже почти хотел от Нее детей. Много маленьких Генделевых. И чтоб все говорили: «hа» – «hа, аба!»)

– Ой, ой! – сказала она, впиваясь бездонными (я не боюсь этого слова, нет, не боюсь) очами в самое – меня. – Я тебя знаю!

Откровенно говоря, я затрепетал. Вообще-то я не очень поощряю узнавание на улице меня, мое известное лицо. Потому что за этим обычно следует или – «о, конечно, я вас знаю, вы Аркан Карив (Анатолий Щаранский, Леонтьев и т. п. Один раз я был опознан как Савелий Крамаров в гриме), или предложение пропесочить «их всех в газете за невнимание к нуждам». Но! Но в этом случае я был уже без ума и от «ты», и от «я тебя знаю».

– Я тебя знаю, ты – Генделев.

– Чем могу служить? – сказал я непринужденно (мундштук на отлете).

– Ты – правда Генделев (Хенделев)? Правда?

– Крест – святая – икона, – произнес я с горячим убеждением. И посмотрел на нее волшебно. – А вас как зовут?

– Вирджиния. Можно просто Джина.

(Как она это произнесла, сама – невинность!)

– Вирджиния, – сказал я трепеща, боясь зайти слишком далеко, вдруг спугну.

– Вирджиния... Я так рад...

– А я-то! А то стою, ни одного знакомого...

– Дык, – понимающе выдохнул я.

– А тут ты! Это какое-то чудо! – Цепь в ее руках зазвенела.

– Дык, – сказал я, чуть не поперхнувшийся слюноотделением и разделяя ее восторг всецело.

«Какая из нее выйдет Аглая! – возмечталось мне. – Бьютифул, а не Аглая! Подключу телефон. Вернусь к творчеству. Куплю стейки, нет, даже антрекоты! Пойду на все ради нее».

 

Skovannye

 

– Ты мог бы?..

– Могу! – отрубил я.

Она вся осветилась внутренним огнем счастья и побренькала цепью.

– Ой, правда?

– Слово ветерана. Все могу! И превознемогу!

– Ой? Ты можешь постоять здесь и подождать меня? Чуть-чуть? Колготки порвались. Видишь?

(Я увидел. Не хотелось отводить глаза.)

– Я слетаю в универмаг. Одна нога здесь...

(«Нога, – подумал я. – Нога, нога...»)

– Я сделаю все – и несколько раз. А стоять буду – всю жизнь! Джиночка.

– На! – сказала Виргиния, протягивая мне цепь и улыбаясь как ленивая вспышка магния. – На!

И, уже убегая, попрыгунья, крикнула из-за плеча:

– А то меня с Мусей не пускают!

И скрылась в дверях. Воздушный поцелуйчик.

Я проводил ее взглядом.

«Буду ждать тебя, буду! – кричало геть (hеть), приплясывало во мне все. – Буду ждать тебя, Вирджиния, Ассоль ты моя. Солнечная девушка. Ау, ау, любовь моя». «Очень качественная девушка, – сказал я себе, теребя цепь. – Оч-чень. О-о-о...» И меня размазало по стене. Цепь мгновенно, нет, молниеносно натянувшись, бросила меня об угол дома, я упал, оглушенный.

Сюрприз, решил я. Музыкальный подарок с пятого столика. Но я был неправ, о, как при этом цепь опять дернулась и выволокла меня за угол! И настоящий сюрприз ждал меня, как это часто бывает, за углом. Там меня ждал Муся. Собственно говоря, Муся – тварь шире меня в плечах и значительно выше меня, даже когда я на четвереньках, – был удивлен не меньше, чем я. Судя по реквизиту, он себе в ус не дул, только что крупно накакал и собирался было погнаться за кошкой, запамятовав по обыкновению, что он не вольная кавказская овчарка по маме и не лохнесское чудище по папе, а животное домашнее, ручное, то есть цепное есть – на цепи. К которой с другой стороны приделана хозяйка, т. е. – Вирджиния. То есть – в данном конкретном случае – я. Он не виноват, что его не предупредили. Впрочем, как и меня.

Собак я боюсь средне. Честно – я не люблю детей и собак. Русскому писателю положено любить детей и собак. Я не русский писатель и не люблю. То есть на людях я, конечно, могу, могу сделать там: «тю-тю-тю, какие мы холесенькие, какие у нас уски», или там: «кис-кис-кис», или, на худой конец, козу, но тет-а-тет козу делать не хочется. В особенности – Мусе. (Ах да, чуть не забыл – ударение на «ся»: Му-ся. Это чтоб не обвинили в огульном антиарабизме, хотя все равно в конце концов обвинят.) Да мне и не особенно хотелось делать козу, особенно Мусе.

Муся, увидав, что он извлек из-за угла, отпрянул. И поволок меня за собой. Мимо огромной своей фекалии. И то спасибо. Муся, друг человека, тащил меня на волокуше из бывшего итальянского штучного моего плаща: собака – санитар, сукин ты сын!

Я попробовал встать. Цепь провисла, движение прекратилось. Кажется, он пошел по мне, ознакомиться.

Когда надо мной нависла медвежья башка, я честно зажмурился. Обдало жаром.

«Я несъедобен, – повторял я про себя первую попавшуюся мантру, – я несъедобен, ибо недополучал калорий последний нетворческий период своей такой короткой, если вдуматься, жизни, понял, волкодав? Я духовен; во мне еле душа держится. У меня разлитие желчи, я горьк. Сам же потом, надкусив, плеваться будешь, животное мерзкое! Не смей меня дегустировать, тварь». Над моими прижавшимися к голове ушами посвежело, цепь забрякала что-то минорное, пес отошел. Я сел. Он тоже. Мы смотрели, хотя я отводил (чтоб его не сердить попусту) глаза, – друг на друга. Мы встали. Он – с выражением «ну, ты как хочешь, а я пошел» – пошел, я затрусил за ним. Рулевому управлению он не поддавался, брэксы отказывали, на поворотах я пытался тормозить корпусом, проезжал по брусчатке на каблуках. Он явно шел не в ту сторону, хотя – где та сторона?

Куда он вел меня, куда влек? В бездну? В незнаемое. Ему нравилось показывать мне, безответному бедолаге, город.

– Это какая порода? – спросил любознательный тинейджер у грязнули, меня, проносимого мимо.

– Баскервилль! – прокричал я, не унижаясь до оглядываться.

Мимо мелькали дома, люди, судьбы.

«Ну, ты даешь, Генделев», – сказал мне внутренний голос.

– Д-д-да уж, – заикаясь от тряски, откликнулся я, проходя звуковой барьер.

«На что купился, лох...»

– Лямур, лямур, однако. Солнечная девушка... Ассоль...

«Старый дурак, – диагностировал внутренний голос, – повеса фигов». Отвечать было нечего, брошу все, малодушно решил я. Все. Буквально все. Все брошу. Перспективу на личное счастье брошу, честь офицера... цепь... Цепь?!!! Я бросил цепь.

...Голова кружилась, я обнаружил себя в садике.

Муся остановился. Он повернул ко мне броневой лоб и нехорошо улыбнулся. Судя по оскалу, он сейчас быстренько разберется с невкусным господином, который не хочет с ним интересно бегать на поводке. Я быстренько поднял цепь. Мы опять полетели. Это хорошо, что я недоедал, что я такой легонький, размышлял я, пролетая автобусные остановки, листая бульвары, но жаль, что Иерусалим такой горний, горка на горке, лучше б на равнине, еще немного – и сердце лопнет, в мои-то годы бегать. В глазах быстро темнело.

– Муся! Вот ты где, мальчик мой!.. Пробежав по инерции еще немного, я сел. Вирджиния целовалась с даже не вспотевшей образиной прямо на людях. Сел я в обморок. Из слабых рук выпала на асфальт цепь.

– Спасибо, Генделев, выручил, ну, как тебе новые колготки?

Вирджиния, солнечная девушка, начала закатывать юбчонку, а?

– Ва... Ва... - хрипел я.

– Ваще, да? – догадалась Дама с собачкой.

– Ва-ва-ва... – заходился я.

– Васхитительно? – спросила Вирджиния, невинно кокетничая.

Я покивал, индифферентно посмотрев алыми глазами на качественные лядвии. О похоти не могло быть и речи. «Ва-ва» – это я просил воды, а если быть совсем честным – ва-ва-валидол. С последней прямотой.

Попытку продиктовать мне телефон я отмел вялым жестом евнуха. Я пережил свои желанья: иди с миром, дочка, иди. И песика – с собой, пожалуйста.

А теперь попрошу внести в протокол:

Уважаемые господа – члены нашего правительства и другие официальные лица нашей страны! Леди Шуламит Алони и джентльмены-министры Государства Израиль, вовлеченного в так называемый мирный процесс, каким вы его себе представляете. Господин премьер-министр! Если вас узнали в лицо, если вас попросили подержать цепь – пообещав, что все скоро и непременно будет хорошо, – не торопитесь хвататься за поводок. И особенно наматывать его на руку. Загляните за угол... Отпряньте! Сделайте два-три глубоких вдоха. Так... Так... Хорошо? Ничего, валидол у меня с собой. Ах, вы уже намотали цепь на руку. Ну, тогда бегите, если вы такие уже прыткие... Бегите, скованные одной цепью.

 

 


Окна (Тель-Авив). 1995. 30 ноября – 6 декабря. С. 22.

 

 

Система Orphus