Скрипач Л. Гиршович (р. 1948, Ленинград) ярко начал свой путь в израильской русскоязычной литературе, живописуя отвратительных иммигрантов в скандальном рассказе «Мальчики и девочки» (1978); не менее скандальна была и повесть «Прайс» (1980), в героях которой угадывались знакомые черты «русскопишущих» израильских коллег по перу.
С 1979 г. Гиршович живет в Германии, где играет в оркестре Ганноверской оперы; он автор десятка книг, роман «Вий: вокальный цикл Шуберта на слова Гоголя» был недавно переведен на французский. В публикуемом ниже отрывке из мемуарной повести «Путешествуя по собственной жизни. Лето 2008 года», рассказывающем об одном из частых визитов Л. Гиршовича в Израиль, читатель встретится со некоторыми людьми, уже известными ему по страницам нашего сайта.
Много воды утекло... за пару месяцев. Как выкипело. Мало чьи упования исполнились, разве что Ле Клезьё. (Злые языки говорили, что Вл. Ем., когда присуждается Нобелевская премия уходит в запой.)
«Во что же нам обойдутся билеты на самолет в будущем году?» Летом, когда мы собирались в отпуск, нефть уже стоила полторы сотни за баррель, ужас! Кто бы подумал, что через пару месяцев цена на нее упадет вдвое, и это будет «ужас, ужас, ужас». А я буду злорадно потирать руки: так вам, исламистам, и надо, а заодно и вам, душителям свободы на московском телевидении.
Когда Сусанночка складывала чемоданы, победа Обамы была неочевидна. Лично мне интересно поглядеть на него в роли президента: вы нас черненькими полюбите, а беленькими нас всякий полюбит. Я оправдывался: лучше избрать Обаму сегодня и не переизбирать завтра, чем наоборот. Это звучало (а отчасти и значило): лучше пусть нарубит дров сегодня, чем завтра – на что ответом мне было: «Гм...». В начале лета положение еще не выглядело столь критическим, «завтра» еще не наступило. У Обамы нет сторонников среди моих знакомых. Хоть и застенчиво, с оговоркой «не потому, что черный», все разделяют «особое мнение» Сергея Доренко: этот парень, в отличие от Маккейна, чужд нашей культурной ориентации, не пощадит он нашей славы – ни Лондона, ни Парижа, ни Москвы. И как-то упускается из виду, что героическому Маккейну принадлежит авторство пьесы «Барракуда, или Малодушие».
Летний отпуск это не только когда сбегáешь подальше от оркестровой ямы, это еще и шестинедельное прости-прощай занятию, которое про себя никак не называешь («Ха-Шем»). Приостанавливая безымянное это занятие на целых шесть недель, помни: незавершенный текст, если к нему долго не притрагиваться, черствеет в том месте, где был прерван. Другая метафора: врастает колесами в землю. Поэтому не паркуйся на точке, бросай на полуслове, чтоб дописать, когда вернешься. Паркуйся под углом в сорок пять градусов на ручном тормозе. И тогда текст заведется легко.
Отпуск был в трехчастной форме. Примерными западными супругами, что ездят в отпуск вдвоем, мы были на две трети, последние десять дней я был предоставлен самому себе. Сусанночка должна была возвращаться в Ганновер, в этом году в Нижней Саксонии «школьный колокольчик» зазвонил в половине августа, а частных учеников по осени считают. (Любино замечание о российском – еще советском – обыкновении «отдыхать» порознь: «А знаете, во Франции это послужило бы основанием для развода».)
Первые три недели отпуска – Израиль. Это святое, здесь в переносном смысле. Туда ездишь, как когда-то на дачу в Рощино к дедушке с бабушкой – как когда-то к своим дедушке с бабушкой в Иерусалим ездили наши дети. Но они – Иосиф и Мириам – выпорхнули из кокона, и теперь кто-то другой, свой Набоков, бьет по ним рампеткой. От иерусалимского квартета дедушек и бабушек остался только один голос – слабеющий голос моей тещи.
Наступило, точней, вернулось, время, в которое я мысленно помещал себя в первые годы своего отцовства (это слово по сю пору странно и даже неловко произносить в первом лице). С рождением первого ребенка я стал воспринимать себя остраненно: «чьим-то детским воспоминанием», черно-белой карточкой своего отца. «Мидóр ле-дóр» – «из поколения в поколение». Однажды в Летнем саду в виду умирающих языческих богов мне было сказано: «Как сильнó в вас чувство рода». Да, сильнó.
Израиль – местность дачная,
Но дачников все где-то черти носят.
(В. Глозман)
Я отвык от того, что в Израиле четыре времени года. Давно уже, тридцать лет, как для меня там вечное лето, вечная праздность, от самого горизонта ровный синий цвет. Иерусалим – всегда июльский, с его цветом, запахом и вкусом. То есть светом, с которым в последние годы все заметней вступает в бой почерневшая от лапсердаков улица. Запах «затра» плавно переходит во вкус, поскольку неотделим от арабо-израильской кухни, где царит знойная идиллия. Если судить по числу потерь, победа на арабской стороне – это однозначно, с некоторой киббуцно-армейской оговоркой, дабы иных побед арабская сторона не ведала.
В Иерусалиме стареет моя молодость, болеет, кое-кого разок даже откричали. Прикрикнул Ха-Шем на Молхомовеса: «Я тебе! Еще не исполнился его срок». Давным-давно Глозман, к которому я так привязан, вернувшись из «милуим», рассказывал: на полигоне снаряд прилунился чуточку мимо и теперь у него двойное имя, «Владимир-Хаим». Какое же у вас, Володенька, третье имя? (Нет, не могу не рассказать вчера услышанный анекдот. Набожный еврей влюбился в шиксу, спрятал пейсы под шляпу, купил букет, идет к ней, и тут на полном ходу его сбивает машина. «Что же Ты... меня, своего раба...» И голос с неба: «Хаим, Я тебя не узнал».)
«Вскочила на последний сперматозоид», – Генделев о беременной жене-москвичке. И правда, его средняя дочь годится младшей в матери, а старшая – в бабушки. В своей коляске Генделев носится по Старому Городу, народ почтительно расступается, торговцы принимают его за сумасшедшего американца. Просить: «Миша, не разгоняйтесь», бесполезно. Я эскортирую его. Прогулка с ним – отличный способ для похудания. На нем пробковый шлем, жилетка с театрального развала, короткие клетчатые штаны. На гербе написано: «Верен себе до гроба».
По пятницам к Меламидам ходит молодежь, это их сохнутовский трофей. Чета Меламид – богема с русским flavour, живущая в «Чреве Иерусалима», прямо на рынке. На два года они завербовались в Россию от Сохнута, и якобы из молодых людей, среди которых они миссионерствовали, несколько к ним прилепилось. Средний возраст «прилепившихся» под тридцать, большей частью «компутеры»: по-компьютерному скоры, реплики этикетками напоказ. Первая помятость, «дела бабьи» – кое-как запудренные физической молодостью. В мое время в таких компаниях меня не держали: ненаходчив, некрасив, неуместен – одни сплошные «не».
Я напоминаю: всякая, даваемая нами характеристика, это в первую очередь характеристика самих себя. Но я решительно не жалею этого «себя», которого если куда и приглашали, то только на правах бедного родственника – и так до первой публикации, даром что блеску во мне не прибавилось. Распечатка моей устной речи своей корявостью и сейчас поспорит с позами в стоп-кадре документального кино. Тогда как игровое останови, где хочешь, – в картинке не будет косноязычия.
Зато я познакомился на Давидке, в единственном тогда на весь Иерусалим русском книжном магазине, с профессором Нероном. Великие филологи литературно порочны. Он меня растлил, и я с ним за это сквитался.
Расстояние между Иерусалимом и Тель-Авивом шестьдесят километров в длину и восемьсот метров в высоту: можно съехать, сидя на одном месте (двусмысленнейшим образом). Выбрав пристанищем Иерусалим, разделяешь его отношение к Тель-Авиву: сумасшедший дом, влажность чудовищная, по вечерам нечем дышать, молодежь на танцульках обкуренная.
Тель-Авив, естественно, отвечает Иерусалиму взаимностью: «Шабэс! Пейсы!» – кричал, бывало, Зямик из своего «форда-капри» перебегавшему улицу герою анекдота. Для живущих у моря Иерусалим суров, пейсат и нашпигован «двоюродными братьями» – пускай подавятся своим Эль-Кудсом! Хорошо, так не говорят, даже в сердцах, тем не менее для них Израиль кончается за иерусалимским почтамтом.
Нет ничего нового под солнцем. Как и во времена, когда это было сказано, страна поделена на два царства: Израильское, ходящее к чужим богам, и Иудейское, упорно блюдущее первую заповедь: «Да не будет у тебя других богов пред лицем Моим». Но с каким ужасом вырвалось у Сусанночки и с какой нежностью одновременно: «Тель-Авив... это же мимоза...», – когда на Тель-Авив посыпались «скады» и идолопоклонники кинулись искать спасение в Иерусалиме, в том числе и семья Зямика.
Тель-Авив, если не считать непременного посещения Гробманов, это Зямик, с которым мы вместе росли с трехлетним отрывом друг от друга, вместе учились на скрипке, тут разница была не в три года, побольше – вообще много чего «вместе», вмещающее в себя и многолетнее «врозь», мы же двоюродные братья. Впрочем, то же было и между сестрами, родившими нас. И проявилось это даже в том, как окончили они свои дни: обе погибли. Но одну убили филистимляне, другая утонула.
У Зямика не выключается кондиционер, на красивых тарелках очень вкусная еда – благодаря Аллиной стряпне и некошерному гастроному «Тифтам». Книг больше, чем квартира может вместить. Он чахнет над своим книжным златом. Он орет на каждого и безадресно. В доме стоит неуемный ор. Безудержное сквернословие несовместимо с сентиментальными воспоминаниями. Что бы ни делалось – быстрее, быстрее, быстрее. Страх погони. Он торопит время, он вечно его торопил: сперва по молодости лет, теперь грозясь вечной молодостью. Талант и хулиганское обаяние еще при нем, они только играют в прятки, но беда – не с кем играть. Никто не пойдет их искать: человеку седьмой десяток, коллеги вот-вот поднесут ему золотые часы на прощанье. Так в тель-авивской филармонии заведено, это же не просто оркестр, оркестров с такой судьбой нет и, Бог даст, не будет (что не будет – точно, к тому времени не будет симфонических оркестров).
В четверг, 21 ноября, в рамках Генделевских чтений Зеев Бар-Селла выступит с докладом «От фонаря: Литературный Ленинград (Зощенко, "Аристократка")». Доклад состоится в Доме русской книги «Исрадон» (ул. Агрипас 10, Иерусалим). Начало в 19:30. Убедительно просим не опаздывать.