Люди и тексты

ПРИ СВЕТЕ ЭТИХ ЧЕРНЫХ ДЫР:
Владимир Тарасов

 

TarasovАдресат генделевских эпиграмм, эпитафий и текста «Надблагородный Тарасов», длинноволосый и экспансивный поэт, В. Тарасов – завсегдатай узких улочек у иерусалимского рынка (на одной из них он живет уже много лет). В. Тарасов родился в Москве в 1954 г. В Израиле с 1974 г. Редактировал альманах «Саламандра» (совместно с С. Шаргородским, 1987-1989), журналы «Слог» (совместно с И. Малером и И. Зунделевичем, 1993-1994) и «Знаки ветра» (сетевое издание). Автор четырех поэтических книг и составитель двух сборников А. Горенко. В беседе с В. Тарасовым участвовали поэт Г.-Д. Зингер и художник Н. Зингер, редакторы журнала «Двоеточие».

 


  

«БЕДУИНЫ ВАРИЛИ ЖЕМЧУГ, ПРИНЯВ ЕГО ЗА РИС»

 

ГАЛИ-ДАНА ЗИНГЕР: Давай, Володя, начнем с самого начала. Известно, что ты приехал сюда в возрасте семнадцати лет...

 

ВЛАДИМИР ТАРАСОВ: Неправда, мне было девятнадцать лет и четыре месяца.

 

Г.-Д. З.: Прекрасно, поправка к мифу. Ты писал?

 

В. Т.: Нет, ничего не писал. Я начал писать только в Израиле.

 

Г.-Д. З.: В какой момент?

 

В. Т.: Обвалилось на меня это. Начал пробовать в двадцать два, а понял это как призвание в двадцать три года, в семьдесят седьмом.

 

Г.-Д. З.: А в связи с чем понял?

 

В. Т.: Это описано в «Россыпи»... Слишком долгая история. Но спровоцировала это все поездка в Синай, когда на меня просто рухнули стихи, водопад стихов.

 

Г.-Д. З.: Ты тогда был знаком с кем-то из пишущих?

 

В. Т.: Тогда – нет. Но очень скоро, благодаря своему хорошему приятелю, я познакомился с Волохонским. И более того, несмотря на мое внутреннее стеснение, Волохонский сумел подойти ко всему этому достаточно тактично и, быстро поняв, что у меня не все ладится, предложил, чтобы я привез ему свои стихи, мол, созреешь – звони в любое время. Я-таки привез. А написал я перед тем много всякой общепринятой лирики, по большей части неуда. Я в отчаянии решил все это уничтожить и сделать что-то более или менее стоящее. И вот якобы стоящее, нечто подобное умению, я привез, и он мне дал часовой урок. Многое из этого урока запомнилось надолго, а ценные слова – по сей день.

 

Г.-Д. З.: А в чем же он заключался?

 

В. Т.: Ну, советы по конкретным текстам, письму в целом: избегай того, не стесняйся такого.

 

НЕКОД ЗИНГЕР: Но интересно, что изначально это было для тебя «Синайским Откровением»...

 

В. Т.: В Синае я дал клятву. Но уже не в ту поездку, а через год, когда я самостоятельно добрался до Джебель Мусы, горы Синай по-русски, и по собственному почину забравшись в сад летней дачи короля Фарука, нашел этот легендарный источник, который пробил Моисей... Вода драгоценная, просто неслыханная, нигде такой воды я не пробовал... даже в Праге.

 

Н. З.: Ты имеешь в виду пражскую «Добру Воду» в пластиковой бутылке?

 

В. Т.: Там я дал клятву, там у меня произошел вполне осознанный мною диалог со Святым Духом. Инициатива была, конечно же, моя, ничьей иной она не могла быть на тот момент. Я поклялся, что выдержу любую бедность, что есть цель и ради ее воплощения я готов пойти на жертвы – деньги, благополучие и прочие приличия не нужны. В конечном счете, аскетизм – изыскан, не так ли? Собственно, ради письма я бросил университет. У меня были в университете задолженности по ивриту и латыни, но если бы я не посвятил себя русской словесности, то мог бы как-то вытянуть.

 

Н. З.: Что ты там изучал?

 

В. Т.: Историю.

 

Г.-Д. З.: А с ивритом были какие-то особые проблемы?

 

В. Т.: Были. Дело в том, что в первые годы, кроме того, что Израиль объективно оказался провинцией, все связанное с Израилем мною отторгалось, включая язык, хотя, в первые же месяцы моего пребывания, живя в киббуце, я схватил иврит достаточно неплохо.

 

Г.-Д. З.: А чем было вызвано такое отторжение?

 

В. Т.: Была серьезная проблема – я там оставил первую любовь, а первая любовь – это всегда рана... не рано, а рана. (смех)

 

Н. З.: А может быть, это всегда и то, и другое, или, во всяком случае, никогда не поздно.

 

В. Т.: Но это еще помимо всего, Россия все-таки, Москва.

 

Н. З.: Тебя увезли? Насколько я помню, тебе необходимо было оттуда исчезнуть.

 

В. Т.: Да, да. Обстановка становилась невыносимой, я бы мог запросто сесть. Уже были кагебешные хвосты, уже был на меня донос и доказательства того, что я распространял самиздат, и сионистский, и диссидентский. Если в середине семидесятых сажали за «Лолиту», то уж за Жаботинского могли посадить совершенно запросто.

 

Г.-Д. З.: Значит, поначалу тебя все-таки были сионистские интересы?

 

В. Т.: Какие-то сионистские интересы были благодаря матери, но подпитки, тем не менее, антисоветской. Сионистом я себя никогда не считал, сейчас я, конечно же, израильтянин, причем, с каждым годом правею. Нет, на лице это не написано... (смех)

 

Г.-Д. З.: Нет, на лице это у Миши Генделева.

 

Н. З.: А в Синай тебя что направило? Повлияла израильская традиция?

 

В. Т.: Да я же хипье! В первый раз я попал туда с киббуцем. Киббуц устраивал поездки по всей стране. Нас привезли не в какой-нибудь занюханный Эйлат, а в Нуэбу, и я был потрясен красотой. А по соседству, в дюнах, я усмотрел израильское хипье, и подумал, что можно продолжать жить так же, как это было у нас, когда мы выезжали из Москвы на юг. И потом – само ощущение свободы было колоссальным. При всей боли, связанной с отъездом из России, я понимал, что это ценейший подарок. Меня никто не преследовал. Я ставил рекорд за рекордом на тремпах по одноразовым прогонам, по времени ожидания, это будило азарт. Первые четыре года ездил по всей стране только на них.

 

Н. З.: А много стихов ты читал в то время?

 

В. Т.: Нет. Какие стихи... гашишник! Конечно, была какая-то база, было тяготение к литературе еще с детства. В семьдесят шестом году, летом, меня пронзила мысль, что невозможно же становиться наркоманом, надо что-то найти, какой-то смысл. И этот поиск, который длился месяцев девять... (смех) закончился тем, что в очередную поездку в Синай все оно на меня и опрокинулось. Я писал в тремпах, даже под фонарями, когда, добравшись в час ночи до Беэр-Шевы, шел через город до тремпиады на Эйлат.

 

Н. З.: Но все твои стихи, связанные с Синаем, те, что вошли в книги, были написаны уже позднее? Та же «Нуэба»?

 

В. Т.: За исключением «Палитры подмастерья», с которой я возился с семьдесят восьмого года. Она в результате вошла в «Азбуку». Но почти все, написанное до восемьдесят третьего года, прорва беспомощных слов, в том числе о пустыне, поэма о ней даже была, а то и две, десятка два сонетов, городские пейзажи редкой убогости, уйма «шедевров» самокопания – все это я беспощадно выкидывал, из года в год, в несколько приемов. Я тогда чувствовал себя истерично. После двух встреч с Анри долго не решался показаться ему еще раз. Это были шесть лет практически полного одиночества и упорного ученичества. Сам себя вытягивал за волосы из ямы непонимания. Но тем временем я мельком познакомился с Генделевым, и уже был знаком с Вайскопфом, потому что работал в книжном магазине, где начал заниматься русским антиквариатом. Этот непосредственный и, в итоге, многолетний контакт с книгой, когда я вдруг открыл для себя двести лет русской культуры, да еще и эмиграцию, тоже подлил требовательности к себе. В стихи Генделева, признаться, я сначала не въехал, и вообще все шло у меня очень сложно, без возможности как-то пообтесаться в нормальных кругах, уже не говоря о том, что как автор я чувствовал себя совершенно худосочно. А вот дружба с Генделевым и Бокштейном началась после первых публикаций в восемьдесят четвертом году. Я чувствовал себя уже гораздо увереннее.

 

Г.-Д. З.: А чем для тебя был Анри?

 

В. Т.: В поэзии Анри до меня доходило немногое, но то, что доходило, с одной стороны стояло боком по отношению ко всему мне известному, а с другой стороны было для меня образцом. Образцом красоты, образцом обращения со словом, образцом игры. Но очень многое не доходило, пока в восемьдесят третьем году Анри не выпустил свою эрмитажную книгу. Тогда же, хвала Аллаху, я напоролся на Андрея Белого (стихи). Они оба, при том налете мастеровитости, который у меня уже появился, вышибли из-под меня Бродского, в качестве совсем не нужного постамента, и тогда я стал самостоятельным. Это произошло не мгновенно, но именно тогда я понял, что в моих отношениях со словом они скорее служат мне ориентиром, нежели Бродский, они приоритетны. Кроме того, набоковская возня со словом, его любовь к фразе, к изобразительности, тоже дала себя знать. Так что я нашел свою нишу, точнее, поле, границы которого постепенно ширились, а сегодня и вовсе стали подвижны.

 

Г.-Д. З.: Давай вернемся к тому, что ты сказал вначале. Ты сказал, что Израиль объективно был провинцией. В какой системе координат? Где твой центр?

 

В. Т.: С тех пор здесь многое появилось. Например, танец, современный балет. Тогда это был только ансамбль «Бат Шева», и то в зачаточном состоянии. А вообще я к Израилю отношусь не как к месту, от которого нужно требовать фантастических культурных достижений. Израиль – это точка пересечения всех историй, и тем самым Истории с большой буквы. Поэтому, пусть эта страна будет провинцией с точки зрения культуры.

 

Г.-Д. З.: Как раз о том я и спрашивала. Ведь кроме этой, есть и другие точки зрения и точки отсчета.

 

Н. З.: А, скажем, ивритскую поэзию ты вряд ли читал?

 

В. Т.: Почему? Я благодаря Дане кое-что знаю. Но в те годы, разумеется, нет.

 

Н. З.: Ведь для местной литературы, для поэзии особенно, те годы были временем большого взлета, расцвета, по сравнению с которым сегодня царит полный застой.

 

В. Т.: Ты имеешь в виду, что тогда был Авидан, тогда была Йона Волах...

 

Н. З.: Конечно. И многие другие. Визельтир был молод...

 

В. Т.: Зах еще не состарился. Это все верно, но мною абсолютно не ощущалось. Зато ощущалось, что полстраны говорят на иврите не лучше моего и молодые люди не знают элементарных вещей. Да и русская жизнь тоже малопонятная. Долгое время я вел себя, как молодой независимый распиздяй. Позже оказалось, что центр, условно говоря, «русской идеи», находится в Иерусалиме. Потому сюда и переехал. Я имею в виду русскую литературную жизнь в Израиле. Хотя журнал «22» и гнездился в Тель-Авиве, весь цвет был здесь. Кроме Анри в Тверии и Бокштейна в Яффе. Сейчас ситуация почти такая же. Просто сейчас такое количество людей, которые себя держат за цвет, что можно обезуметь.

 

Г.-Д. З.: Но количество тех, кого ты держишь за цвет, вряд ли сильно изменилось.

 

В. Т.: Нет, оно даже поредело местами. Анри здесь нет, Бокштейн ушел. Савелия Гринберга не стало. Да и Генделев неизвестно где, хоть он и израильтянин по духу. Но лучшая часть здесь, небесталанная молодежь мотается туда-обратно. Многие хотят быть иерусалимцами.

 

Н. З.: Почему же русскую публику так притягивает этот город, в то время как многие ивритские деятели культуры из него уезжают и предпочитают ностальгировать в сторонке?

 

В. Т.: К сожалению, Некод, это и с русскими не совсем так однозначно. Иерусалим и притягивает, и отпугивает. Покойный Саша Гольдштейн мне жаловался, что не может находиться в Иерусалиме больше одного дня, что это на него чрезмерно давит... Здесь энергетика такая, особенно вот в этой точке, где мы сейчас сидим. Тут вообще ужас что творится – все силовые точки пересекаются.

 

Н. З.: Ты считаешь, что Святая Святых расположена не на Храмовой горе, а в районе Махане Иегуда? Ведь, кажется, там, где больше энергетики, там все святее и святее. Возьми, к примеру, Джебель Муса...

 

В. Т.: Ну хорошо, пусть будет так... (смех) Люди с психикой, настоенной в уюте, на рутине, плохо выдерживают Иерусалим. Гольдштейн не случайно так отзывался о Иерусалиме. Мало того, даже Бренер отказался от нашего застойного города и переехал в Холон задолго до того, как свалил окончательно. А некоторые постоянно приезжают сюда на поклон, при этом понимая, что здесь они жить не смогут. А что касается рынка и энергетики, то ведь теракты происходят не на Храмовой горе и не в Храме Гроба Господня, а здесь, на рынке.

 

Н. З.: Угу. Это интересно. Возможно, теракты утягивают и энергетику, и святость из Старого Города к нам сюда, в Новый Иерусалим.

 

В. Т.: Эти теракты меня все время окружают. Это вы живете в своем спокойном районе. (гомерический хохот) Эк я вас!

 

Н. З.: Да, вдали от бури. А как грохнет, так и у нас слыхать.

 

Г.-Д. З.: За кормом-то мы на рынок ходим.

 

В. Т.: Да ясный пень, я шучу.

 

Н. З.: Наш дом сейчас тоже в какой-то Храм Гроба Господня превращен, раздолбали его почти до Святой Святых. Того и гляди, эманации начнутся. (смех) А ощущаешь ли ты тут какое-то влияние Востока. Кроме исламского терроризма?

 

В. Т.: Еще как. И в творчестве тоже. Знаешь, в целом, по-моему, влияние Востока здесь самое отрицательное. Худшее из всех возможных влияний. Совершенно балаганная, совершенно безответственная страна, прививка европейской модели поведения не удалась, по крайней мере, в этом городе, плебейское население раздражает невероятно... (смех)

 

Г.-Д. З.: Ты считаешь, что западный плебс тебя раздражал бы меньше?

 

В. Т.: Восточный плебс отвратительнее, чем западный, он примитивней и фанатичней. Это зараженное стадо!

 

Н. З.: А в своем творчестве ты влияние Востока испытываешь тоже самое отвратительное?

 

В. Т.: Да разное почерпывается. Даже непосредственная близость рынка отражена так или иначе.

 

Г.-Д. З.: Все-таки попробуй как-то определить, что есть для тебя Восток?

 

В. Т.: Грязь... Завистливость, повсеместное «выгадать», фамильярность эта низкопробная, крикливость, тотальный обман, коррупция на всех уровнях. Вы это все сами знаете.

 

Г.-Д. З.: Мы, конечно, знаем, только никогда не считали, что это Восток.

 

В. Т.: Именно Восток. А кроме этого, еще 1סמוך עלי, то есть, эта тупая уверенность, что ты слепой, а на самом деле все нормально, не беспокойся, все хорошо, будет в порядке. Поэтому я всегда беспокоюсь.

 

Г.-Д. З.: Может, раз уж никогда хорошо не будет, можно и не беспокоиться?

 

В. Т.: Нет. Если побеспокоиться, есть шанс, что будет в порядке.

 

Г.-Д. З.: Я бы как раз сказала, что Восток это: не беспокойся, НИКОГДА в порядке не будет. И тогда можно расслабиться и достичь некоторой нирваны.

 

В. Т.: Нирвана – это нехорошее бегство. Я не приветствую буддизма. Буддизм по большому счету – некий поиск неподвижности, как мне кажется. Впрочем, я плохо в этом разбираюсь, он, по-моему, в чем-то бездуховен, аппелирует где-то не к чувству, а к чувственности.

 

Г.-Д. З.: А что по-твоему духовно?

 

В. Т.: Суфизм. Изначальный. Там Бог – друг. Или эти, из Меа Шеарим, которых я отнюдь не приветствую и, более того, они мне мешают жить, но даже они встают с единой мыслью, что должны что-то сделать для или во имя Бога. А в буддизме человек самозациклен. Правда, самосовершенствование всегда требует эгоцентрического подхода, так что, все тут амбивалентно, опять же.

 

Н. З.: А может быть, все попытки превращения этого места в идеальный Запад провалились именно потому, что были попросту заранее обречены, потому что все это было совершенно не соприродно тому, что здесь имеет ценность? Может быть, зря совсем не попытались вместо этого найти лучшие черты Востока?

 

В. Т.: Во-во, расслабленность левантийская здесь как-то прижилась, только я совсем не уверен, что это пришлось во благо, мы вот дорасслаблялись этим летом. Нам она идет во вред. Ведь эту войну можно было выиграть за сорок восемь часов.

 

Н. З.: Расслаблялись все предыдущие годы, да так, что забыли, что расслабились и думали, что на самом деле мы не расслабленные, а крутые ребята шестьдесят седьмого. Но это прямого отношения к поэзии не имеет, в отличие, скажем, от суфизма. Он был для тебя как-то связан с Анри?

 

В. Т.: Он с Анри был связан конкретно, но и не только с Анри. Поэтов-суфиев многих казнили. Если человек, просыпаясь утром, обращается к Богу как к другу, как к равному, а кругом патология не просто поклонения, а обязательной пятиразовой молитвы в день, то, конечно же, это ересь. Что касается Анри, его стихи в меня вошли глубоко, в первую очередь «Взоры Нежд»... О его поэзии, об этой поэме в частности, есть у меня статья, опубликована в «Саламандре». А знаменитое «Мой суфий сердца трезв как тамплиер»!.. Я стал интересоваться. У суфиев, безусловно, есть что почерпнуть. Кстати, ему же (точнее, не ему, а Бартольду, но я узнал от Анри) принадлежат еще кое-какие совершенно удивительные рассказы на эту тему. В интервью журналу «Топос» он поведал о происхождении своего стихотворения «У Каабы». Оно тоже, как и «Взоры Нежд», связано с совершенно неизвестным суфием, от которого остались две строки, поданнные так: «А когда оскверню злодеянием день, / да возвысит меня красота моих снов». Хотя, конечно же, я не могу себя назвать как-то причастным к какому-либо суфийскому ордену. Просто интересовался отдельными сторонами мощной региональной культуры. Можно же выхватить что-то ценное для себя черт знает где, даже в Антарктиде, у пингвинов. Они ходят, как люди, оскальзываются и падают, как пьяные. Смешно до умата. По телевизору видел. А от Востока тут никуда не деться. Вот, скажем, стихотворение, которое вы опубликовали, «Введение в мистерию разума», построено как полемика, в основе которой лежит энное количество коранических высказываний, я могу показать парафразы и чуть ли не прямые цитаты, но финал уже с Кораном прямо не связан. С другой стороны, всю эту вещь можно увязать и со Сведенборгом, и вообще, чуть ли не с любой мистической доктриной.

 

Г.-Д. З.: Кораническая макароническая поэзия...

 

Н. З.: Зачатки отношений с Богом как с другом или с возлюбленным есть, кстати, и в еврейской традиции. ידיד נפש אב הרחמן, то есть, одновременно и «душевный друг», и «отче милосердный». Или все эти многочисленные брачные параллели...

 

В. Т.: Более того, некоторые даже утверждают, что суфии почерпнули это отношение у евреев, и опираются при этом на – ни много-ни мало – «возлюби ближнего, как самого себя». Ближний в данной ситуации – сакральная фигура, а не простой человек.

 

Н. З.: Уж ближе некуда.

 

Г.-Д. З.: А что вообще по-твоему, Володя, происходит с поэзией, которая пишется в здешних широтах? Был, например, пресловутый заход с «русскоязычной поэзией Израиля». Где все это находится сейчас?

 

В. Т.: Я тебе могу сказать такую вещь: в девяносто девятом или в двухтысячном году мне Ира Гробман подсунула анкету, и один из вопросов в ней был о том, какой будет израильская русскоязычная литература. Я ответил однозначно: десятилетие расцвета. И считаю, что не ошибся.

 

Г.-Д. З.: И это при том, скольких поэтов мы потеряли.

 

В. Т.: Ну да, верно. Но усилия не пропадают даром. Надо пестовать молодежь. Я этим и занимаюсь. Больше всего меня интересует компания, группа людей, которые чисто эстетически могут даже не совпадать. Но когда высокий КПД налицо, то эти люди представляют собой референтную группу. И тут совершенно не важно, похож Шваб на Птаха или не похож. Важно, что они есть, как и другие. Есть и иерусалимская школа, в которую я включаю Горенко и Птаха...

 

Г.-Д. З.: Скажем, тарасовская школа...

 

В. Т.: А я думаю – иерусалимская, но не в этом дело...

 

Г.-Д. З.: Иерусалим велик. Мне хотелось бы понять, как ты сам сейчас видишь нашу ситуацию изнутри. Ведь понятно, что прежнюю шапку нахлобучить на происходящее сейчас даже и с оговорками не удастся.

 

В. Т.: Если ограничиться исключительно эстетикой, то мы, в первую очередь Иерусалим, являемся самостоятельным островом в море русской словесности, и островом видным. Иерусалим – место инициации. Для некоторых из пишущих по-русски оно стало поворотным пунктом, а то и отправной точкой. Моя герметичная поэтика пятнадцати-двадцатилетней давности нашла в Иерусалиме дальнейшее развитие, и сейчас ее лучше определить как поэтику порождающей фонетики. Это то, чем мало кто занимается в России.

 

Г.-Д. З.: Знаешь, я уже больше двадцати лет занимаюсь чем-то, что можно было бы при желании определить таким образом, и сейчас как раз пытаюсь отойти от этого в сторону – слишком накатаны колеи, слишком широко растащили колеса.

 

В. Т.: И Соснора этим занимался всю жизнь. Кроме того, я давно утверждаю, что эпоха просвещенного мистицизма «открыта». Пожалуйста, входите!.. Еще в опубликованном в «Солнечном сплетении» эссе «17 апреля или час оглашенного обормота» я это высказал прямо, вполне доступным языком. Уже не говоря о том, что периодически выходили из-под пера мракобесные вещи. Ведь «Негромкие песни Маджнуна» – это же сплошное мракобесие, чистая мистика. Это диалог с Анной Горенко. Не патетика безответных взываний, а диалог, подлинный контакт. С любимой... И потому – Маджнун. Историю Маджнуна все знают, правда? Объяснять не буду. Тут ситуация усугубляется реальной потерей в жизни, на земле, а факт потери усугубляется еще и тем, что потерявший, в данной ситуации – автор, обезумел оттого, что сам сильно виноват. К тому же, если вчитаться в «Негромкие песни» внимательно, – грамотный читатель найдет там целый комплекс цитаций. Это Беме, это каким-то боком Сведенборг, но это также и Константин Базили, который провел в нашем регионе очень долгое время в качестве консула Российской Империи. Вот к примеру, наверное, вы помните строчку: «Бедуины варили жемчуг, приняв его за рис»? Это прямая цитата из Базили. Такое имело место быть, Базили на этот случай, связанный с ограблением каравана, шедшим с податью из Каира в Порту, ссылался. Но также и Батай – мастер тревожного соблазна, духа падения и ускользающего счастья, лобастый мистик-еретик – пришелся ко двору. Да и вообще, в книге, которую я закончил, автор выражает свою признательность Базили, Батаю, Беме, Белому, Беккету, Бо Ли, балясине и Биг Бену.

 

Г.-Д. З.: Как писал И. Зандман: «Бедная брюхатая буква Б».

 

В. Т.: Но вот ожидающихся цитат из Низами и из Кайса ибн аль-Муллаваха – арабского поэта восьмого века, которого прозвали Маджнуном, там как раз нет. Но зато чувствуется работа в русле порождающей фонетики, она особенно заметна с той поры, как я дал обет не пить и со мной произошел мягкий переворот.

 

Г.-Д. З.: Бархатная революция.

 

В. Т.: На уровне стилистики алкоголизм приводил меня к речитативу, и этот речитатив, в конечном счете, меня начал душить. Так можно сделать все, что угодно, это очень легко, само лепится, но поэзия уплывает, просачивается между пальцев. Это превращается в нечто аналогичное версификации, в ритмическую прозу с ямбическим налетом свободного стиха. А надо – превзойти себя, себя не повторяя, стать непохожим...

 

Н. З.: Да ведь, в принципе, и все, что в какой-то момент начинает происходить автоматически, когда ты хорошо знаешь, как это делается, изгоняет поэзию, и тогда все превращается в алкоголизм.

 

В. Т.: Бродский этого долгое время не понимал и продолжал писать автоматом. Поэтому у него так много необязательного.

 

Н. З.: Это, как раз, напоминает не столько буддистов, сколько синтоистов, тех японских художников, о которых как-то вспоминал Саша Окунь. Достигнув совершенства и известности, они считали необходимым изменить имя, место жительства и начинали изучать другой стиль.

 

В. Т.: Ну да, и если уж говорить о близлежащем Востоке, то Руми взял себе имя Руми в сорокалетнем возрасте, ощутил стержень.

 

Н. З.: А если вернуться все-таки к константе, то есть, к нашему иерусалимскому острову, то что это за явление, по-твоему? Как-то само это место влияет на собравшихся в нем людей?

 

В. Т.: Конечно. Это влияние истории. Понимание времени. История становится здесь универсальной. Все, что связано с нами, становится, рано или поздно, питательными соками для всего остального мира. Как ни крути, такова эта земля. В данном случае, это мы на этой земле. Что или кто здесь будет через двести лет, не знаю.

 

Г.-Д. З.: Но ведь на этой земле есть кроме нас множество других людей...

 

В. Т.: Для многих это работает поверхностно, либо на уровне незатейливого пейзажа, либо – прямолинейного перечисления. Пейзаж надо уметь прочитать. Здешний пейзаж – это древние камни, это Время с большой буквы. Здесь все принципиально иное и требует вживания. Поэтому я и говорю о существовании иерусалимского острова, на котором собралось, может быть, человек десять-пятнадцать. Например, Анри, вроде бы, и не иерусалимец, но по большому счету, если назвать наш остров Иерусалимской Страной, как Израиль называется на том свете, то тут будет и Анри.

 

Г.-Д. З.: То есть, ты собираешь здесь тех, кто, по твоему мнению, умеет читать камни?

 

В. Т.: И определенным образом относиться к слову. Израиль накладывает определенные черты на каждого из пишущих здесь. Вопрос в том, как они выявлены, эти черты. Посмотрите, например, что произошло с Королем. Он резко изменился именно здесь, хотя что-то, конечно, было в нем заложено. Я хочу сказать, что важно не столько, что делается, сколько, как делается. Поэтому я включаю в население этого острова не тех людей, которые здесь проживают, а тех, кто здесь действительно делает что-то новое. Те, кто просто описывает свою службу в армии, мутотню с бюрократией или упоминает Мусорные ворота, думая, что тем самым они будят тьму ассоциаций, сильно ошибаются. Приятие этой страны в ином заключается. Только почувствовав соль этой земли, понимаешь, что здесь бурлит кровь времени и времен.

 

Н. З.: Еврейский такой подход – солью вытягивать кровь.

 

Г.-Д. З.: Кошерировать, как говорили новообращенные из России. (смех)

 

В. Т.: Смешно, конечно. Я не имел этого в виду, но оказалось, что да... И поэтому мировоззрение становится другим. Здесь недопустим фасадный взгляд. Здесь нужно рыться в скважинах времени, переживать. Восток, тот, который – средоточие всего западного и восточного, то есть, наш Восток, рукой подать, затаил длинный ответ; он способен одарить и даже (как ни банально это звучит) просветить. Во что ни ткнись. И зачастую выбор позиции в конце концов приводит (через отношение к здешней религиозной экзальтации) к некоему диалогу со святым. Один выбирает непосредственно разговор с Господом – путь, имеющий давнюю традицию, – с богоборческой интонацией, с претензиями. Диалог с Ним не может быть без претензий, Израиль – богоборец. Другой выбирает созерцательность, третий мечется в поисках святого падения. Я работаю со светом. Свет – одна из основных категорий поэтики «Суммария». Гностическое понятие, фундамент онтологии гностицизма. При всей своей закономерной строгости, однако, иерархия должна быть гибкой, поэтому на сегодня в моей поэтике свет хотя и не потерял своей роли, но акценты слегка сместились. Тем самым вся ситуация становится многослойней, расслаивание бытия – важный момент. В последней книге я черпал отовсюду, и со дна. Вы это знаете. Те же «Двадцать грамм», «Семечки с базара», да много там. Это ведь кусок жизни, картины существования «кое-как». В «Суммарии» такое было невозможно, в «Азбуке» были какие-то слабые наметки, но они не в счет.

Возвращаясь к истории. «Светлая ночь Агасфера» (кстати, Агасфер-то мой – гностик, даже манихеец), этот «монолог с пустотами» из третьей книги «Суммария», стала поворотным пунктом, где я решил изменить угол зрения и посмотреть, что же все-таки здесь происходит на наших глазах. До этого у меня реалии чаще преломлялись. Взять, скажем, «Паломничество в Пунт». «Пунт» постоянно аппелирует к историческим деталям, и именно так он должен прочитываться, разумеется – с учетом современности, некоторые же видят в нем некую стилизованную сказку. Хотя, может быть, сказка – тоже неплохо. В «Пунте», между делом, присутствует подтекст, связанный с литературной ситуацией. Недаром Пунт – страна БОГА у египтян. Прототипом странника, к которому обращается в поэме лирический герой, воспевая святыню города, послужил автор чудесных «Поэм странствий» Тимур Зульфикаров, а дервиш, читающий гипнотические стихи у костра, – Волохонский. Сицилла, приволокший тушу единорога с охоты, понятное дело – Генделев. А Бокштейна мне не удалось туда ввести персонально, но у меня было ощущение, что в дервише он тоже в какой-то степени «проглядывает». Впрочем, аллюзий там хватает, и Мандельштам, и Гоголь, а концовка – Эхнатону в масть.

Но сейчас моя поэзия стала куда более кровеносной и, подчас, менее солнечной. Чистый герметизм в своем световом обличии почти сошел на нет, хотя, как верно выразилась Лена Шварц, «непроницаемая ясность» все равно наличествует. Это она на «Маджнуна» так отреагировала. В новой книге, по отношению ко мне прежнему, наблюдается отказ от тщательного заковывания страсти. Там страсть выплескивается. В этом случае, как раз, идти на поводу у созвучий довольно опасно, того и гляди разменяешься. А наличие двух поэтик в ней создает напряжение и сюжетную целостность, как инь-ян. Евреи придумали для китайцев иньян2. Вот этим мы и занимаемся. Не забывая родной речи.

 

 


 

1.  положись на меня (иврит).

2.  עניין – интерес, дело, вопрос (иврит).

  


Двоеточие (Иерусалим). № 7.

 

 

Владимир Тарасов

ПРИ СВЕТЕ ЭТИХ ЧЕРНЫХ ДЫР

 

Поэма с комментариями

 

***
 
О
ги
бель
но
е
я
у
леТ

 

***

 

Канон возвышенного требует печали
какой истории закат
не заслужил –
теперь лишь пауза украсит речь о веке –
пусть катится
пускай себе хребет сломает.

Того же мнения джинн будущего –
тот
что заперт в клетке мозга до рассвета.
Эй! отоприте!
дайте порезвиться! –
кричит и топает.

Я сжалился. Открыл.

 

.. .. .. .. .. .. .. ..

 

Червонную страницу дня
страницу мимики и танца панорамы
я открываю банкой пива:
со свободой!
А яркий день –
еще один глоток –
поэтому –
глоток –
и ранний час
глотком зрачок преобразив
примеривает ризы света.
Ну,
за нашим днем печать и подпись,
дабы увековечить поступь.
Встали.

Занятья нет занятней поутру
гимнастики воображенья,
три-четыре:
отправленный на пробу жизни луч –
расслабить кисти –
пятернею метит
отбитую у неба пядь земли.
И вспоминая детство мира
я балдею без устали мять
азбуки податливую плоть –

Сознанье средоточье сердце стык
Поистине и пища
И приправа –

ах, как поется! –
птички все поникли.

Но тут восторг твоих соображений
полуденную ясность и разбег
вдруг голос времени занудный прерывает, точит
железомякоть бытия над ухом:
– Но как же так?..
забыл?..
не замечаешь?..
а опыт мой?..
а, наконец, седины!

О время-племя семени солома
которая дымит на весь Восток –
ты снаряжаешь корабли металлолома
ты и метла и мусор и совок!
Тебя когда мне и не надо – слышу,
малюют твой портрет везде и пишут...
Что же пишут?

О том что гибель-но не можем, пишут.
О том что воздух все дороже, пишут.
О том что ищут-не находят, пишут.
О том что свищет-колобродит, пишут.

Срывает с холмов ветер липкого марева ветошь.
Старое небо по швам – точно гранат перезрел.
Алым пожаром омыт, ветру к хвосту прилепишь
букву – вылетит с ней –

Под самым куполом чертога –
здесь древние чертили круг спасенья –
орнамент блекнет,
зеркала темнеют.
Амфитеатр –
внизу –
полон.
Однако! –
на арене
порыв деятельного любопытства!
Околдованный арлекин –
зубочистка как сабля в кулаке –
в пасть макрозавра с азартом вприскок –
реставрировать полость.

Завр
в нетерпении закатывает глаза.

 

Комментарии

 

1

Напялив око
шпилем взгляда вверх
нацелен разум.
Как в лабиринте языка плутает
перо нашаривая верный возглас
так
верхний неуклонный ветер
своей не прекращает страстной лепки...
Жизнь неделима.
Призрак время.
Цветок – в раю.

 

2

 

При свете этих черных дыр –
там будущего щупальцы клубятся –
при свете этих черных дыр
вращаем несомненно волей Солнца
наш глобус.
Только Случай
способен пелену границ прорвать.

Пролистывая памятных страниц
дары риторики, чей замысел – находка -
я
(кто бы мог предположить!)
наткнулся
на некий план:
неудержимого ума заметками был испещрен обрывок.

Меж функций, чисел, среди знаков
струились выцветшие строки –
в них незнакомые черты земли забытой «дышащей горячей»
неспешно плыли;
черт этих форум языкаст
и кажется
бессмертен.

Тем временем
лиса моей души
пасьянс раскладывала
счетом тридцать третий –
чего ей ворожить? –
поди пойми.
Забавы ради –
тоже интерес –
я зафиксировал что карта показала:
Сей малый остров
станет обитаем.
Рим выживет.
Александрию смоет.
Тьмы саранчи опять поднимутся в степях.

 

                                                                            1991, август-сентябрь

 



Еще по теме:
 

Система Orphus