ХЕНДЕЛЕВ, ИЛИ ГЕНДЕЛЕВ
В КРИВЫХ ЗЕРКАЛАХ

 

М. Генделеву, кажется, на роду было суждено стать персонажем мемуаров, прозы и стихов. В этом создающемся на глазах «портрете в зеркалах» зачастую трудно распознать подлинные черты: зеркала ведь встречаются и тусклые, и кривые и, так сказать, художественные (ибо амальгама их – художественный вымысел).

Лучше всего, причем с убийственной иронией, Генделев изобразил себя сам – в фельетонах и романе «Великое русское путешествие» (1993). Кривизна прочих зеркал нередко прямо пропорциональна масштабу дарования и тем или иным обидам их создателей: не секрет, что поэт в свое время бывал несдержан на язык и поступок.

Карикатурное подобие Генделева мелькает в повести Р. Бальминой «Летняя компания 1994 года», в романе М. Федотова «Иерусалимские хроники» (1992) и в прозе художника А. Окуня «Псалмы с рынка Махане Иегуда» (сетевой журн. «Двоеточие», № 2), монструозное – в писаниях К. Кузьминского, Ю. Колкера и А. Добровича («поющего психиатра», по меткому прозвищу Генделева), псевдо-документальное – в «Ханаанских хрониках» (2000) Н. Ваймана, в лживых и полных самолюбования воспоминаниях Н. Воронель «Содом тех лет» (2006), в «Генделеве» (2010) А. Масевича и проч.

Одно из юмористических описаний принадлежит А. Носику и А. Кариву и содержится в их остросюжетном романе «Операция “Кеннеди”» (1996), который разворачивается на фоне убийства в 1995 г. израильского премьер-министра И. Рабина. «Парфюмерным денди» северянинского разлива увидел Генделева в 1986 г. художник М. Гробман (числящий себя и поэтом). А в прозе журналистки и писательницы А. Исаковой, буквально взывающей к Фрейду, рассказчица пытается… перевоплотиться в Генделева.

 


  

Антон Носик, Аркан Карив 

ХЕНДЕЛЕВ

(фрагмент романа «Операция “Кеннеди”»)

 

Я посмотрел на часы. До встречи со Светочкой оставалась еще куча времени. «А не навестить ли старика Хенделева? – подумал я. – По пятницам нужно ходить в гости». Поэт Александр Хенделев жил в ста метрах от «Атары», в многократно воспетой им самим мансарде на улице Бен-Гилель. Я поднялся на восьмой этаж по вечнонемытой лестнице и постучал в дверь; вместо звонка на ней висела бронзовая колотушка в виде бычьей головы с потерянным выражением металлических глаз навыкате и с кольцом в носу.

«Антре!» – отозвался по-французски Хенделев, любитель всего изящного. У него, как всегда, паслась в квартире масса народа, в гостиной компания смурных мужиков похмельного образа писала пулю. Какие-то томные девочки театрально хозяйничали на кухне: разливали чай, конструировали бутерброды. И не ведали, бедняжки, что самое позднее – в следующую пятницу в хенделевской гостиной будут создавать уют уже совсем другие девушки. Впрочем, – мало чем отличающиеся по фактуре от этих. Поэт был ветреным и эксцентричным старым сердцеедом. Он встретил меня на пороге в домашнем халате вопиюще бордового цвета с вензелем А. Х. на груди и отложным воротником.

Входи, служивый! Рад тебя видеть. Из милуима? Ну проходи, садись. Чаю? Ниночка, сделай-ка Илье чаю! Газеты сегодня читал? Нет?! Не может быть! Ты только послушай...

Политику Хенделев любил не меньше, чем поэзию, и втайне завидовал Макиавелли больше, чем Бродскому, которого терпеть не мог. Схватив со стола номер последнего «Вестника», – иврит он не учил принципиально и газет на иврите не читал, хотя жил в Израиле с начала семидесятых, – поэт размашисто зашагал взад-вперед по комнате, декламируя отрывки из еженедельной колонки Вадима Магазинера.

<…>

Ну, как тебе это нравится? – Хенделев отшвырнул газету, продолжая мерить комнату шагами. – Хунта, дворцовый переворот, заговор полковников. Где мы живем? Это же какое-то Чили пополам с Африкой. Третий мир, мать твою!

Сашенька! – взмолился я, – Имей сострадание! Я только сегодня утром приехал. На уикенд. Вырвался, наконец, после двух недель из этого шхемского говна. Наши пикейные жилеты в роте только и делают, что глотки дерут с утра до вечера, базарят о том, как убили, зачем убили... Каждый себя Киссинджером считает, по меньшей мере. Так неужели я еще и с тобой должен мутотень эту обсуждать? Давай лучше выпьем и поговорим за поэзию.

Хенделев рассмеялся:

Ты прав. Кесарю – кесарево. Ну их всех в жопу, в самом деле. Аленушка, водки!

И, рада услужить, послушная Аленушка принесла нам штофчик «кеглевича», а сама присела с краю стола, дабы издали внимать мужской беседе.

 

 

М. Гробман

МИХАИЛУ ГЕНДЕЛЕВУ

 

Судьбы капризы в самом деле
Я затрудняюсь описать
Но тем не менее в отеле
Я нахожу себя в постели
А рядом – еб их душу мать!

Надвинув шляпу элегантно
Иду в бассейн я поутру
Там все приватно и вакантно
И флаги вьются по ветру

В моей душе играют гаммы
Вода бурлит как болеро
И видят девушки и дамы
Мое усталое бедро

Потом я баре полутемном
Небрежно бросив – виски уан!
Пишу стихи движеньем томным
Слегка брезглив немного пьян

И верен правилам бонтону
Не залупаясь и виня
Я позвоню по телефону
Той что не поняла меня

Пускай она благоговея
Пускай прочувствует навек
Какой поэт потерян ею
Какой потерян человек.


          9 июля 1986 г.
            Тверия

 

Анна Исакова

РУССКИЕ ОСОБЕННОСТИ ИЕРУСАЛИМСКОГО СИНДРОМА

 

Я – человек не так чтобы сумасшедший, но, безусловно, со странностями. Если вы думаете, что это объясняет дурацкую историю, которая со мной произошла, то, смею вас заверить, не объясняет. Странности мои безобидны. Птичек не люблю, собак не выношу, люди мне надоели, а насекомых уважаю, ибо они – Господни избранники. Их за что-то любит и старательно разводит Сам, а это, как ни верти, рекомендация. Так вот, ничего странного в том, что некто не любит птичек, собак и людей, нет. Странность моя заключается в том, что я подкармливаю птичек, развожу собак и стараюсь не обижать людей. Потому как если Сам, подавая нам пример, заботится о самых гадких своих созданиях в обход каких-нибудь камелий, заботу о коих препоручает людям, то и нам, людям, следует заботиться о нелюбимых нами более, чем о тех, кого мы обожаем всем нашим нелепым естеством. Вот, возьмите моего ненавистного пуделя по имени Бони. Маленький такой, не больше тридцати пяти сантиметров в холке, поэтому «той». Игрушка, так сказать. А нрава свирепого. Это только кажется, что я вывела его на прогулку. На самом деле он выгуливает меня. Стоит мне повернуть, куда моей душе угодно, он тут же напрягает все свои мышцы, сколько их там есть в его, смею заверить, вовсе не хилом тельце, и хоть плачь, хоть тащи его силком – не идет. Его душа никогда не выберет направления, созвучного моей душе. Нет! Всегда наоборот. Сегодня он затащил меня в городской парк Независимости. Тоскливое место. По ночам тут тусуются немногочисленные иерусалимские пидеры, а днем – пусто. Даже няни с колясками обходят поганое место. И трава путем не растет, а клочьями. И тюльпаны не такие. Не гладкие, сытые и лоснящиеся, а взъерошенные, и все недомерки. Я бы давно отсюда сбежала, но Бони ни в какую. Стоит мне приподняться со скамейки, тут же скалит зубы и визжит.

А скучно в этом парке, как в очереди к парикмахерше. И тот же противный дух. Нет ничего более интимного и гадкого, чем стрижка и укладка волос. Только подумаешь, как потная сквозь деодорант, чувственная баба схватит тебя за волосы, начнет их нюхать и разминать в горсти, залезая горячими пальцами за уши, и по телу проходит дрожь. Отвратительно это, но полезно духу. Дух должен терпеть. Не только птичек и собак, но и куаферш. Однако одно дело, когда тебя щупают и кромсают, иное – следить за тем, как все это непотребство проделывают с другими. Заходит в парикмахерскую дама, сухая белая кожа на голове светится сквозь голубую седину, лицо значительное, походка уверенная. Не успела войти, уже недовольно хмурит брови, мол, мы договаривались на три часа ро-ов-но, а у вас в кресле… и слегка двигает пальцами, изображая шмакодявку. От такой дамы идет электрический ток. Парикмахерша сереет, подпрыгивает и трясется. Клиентка, которая в кресле, теряет томное расположение тела, подбирается, ерзает и тычет пальцем в свое отражение в зеркале. Помощница парикмахерши, только что вольготно болтавшая по телефону, старается поскорее закончить разговор, но держится за трубку до посинения ногтей, словно в последнюю доску развалившегося шлюпа вцепилась.

Утыкаю нос в журнал, до того противно. А поднимаю голову – дама уже в кресле, волосики жиденькие, вода с них течет по лбу, пробивает бороздки в слое пудры, всю уверенность с дамы смыла. Вроде она и в одежде, но словно в чем мать родила или того хуже – в насквозь промокшем нижнем белье. Не дама уже, а мокрая курица. Зато парикмахерша порозовела, губы наполнились, в глазах звериный блеск. Маньячка.

А что за прелесть эти парикмахерские журналы! Их точно составляют мужчины с неудовлетворенными сексуальными потребностями. Какой только ерунды не начитаешься! Вот в последний раз в самом низу пачки обнаружился затрепанный американский журнальчик, в котором объясняли, как Лиз Тейлор входила в роль Клеопатры. Значит, так: изгибаем спину по-кошачьи, представляя себя пантерой. Автор указывал на необходимость дрожи в ногах и ощущения онемения в поясничных позвонках. Есть! Теперь надо составить себе ощущение хвоста. Сначала просто повилять им, а затем выпрямить в одну линию с позвоночником, для чего надо встать на четвереньки. О-о! Подняться на задние лапы, выгнуть грудь, прижать передние лапы к груди и крикнуть: «Я – панте…»

Я еще не успела понять, что произошло, как из моей гортани раздался рык. Это потому, что моему заду на скамейке стало тесно. Это потому, что… Нет! Только не это! А впрочем, почему бы и нет? Бони пискнул и забился под скамейку. Чудненько! Теперь я с тобой поиграю, голубчик! Резвяшечка, милашечка. Это у вас «той»? Какая душка! Ха-кха-кха-а-а! Испугался, голубчик? А шел бы туда, куда я хотела, ничего бы и не было. А сейчас у меня перед птичками-рыбками и пуделями обязательств нет! Проголодаюсь и заглочу! Ха-кха-кха-а-а!

Я спрыгнула на землю у скамейки, прошлась по траве. Хорошо! Тело плавно колышется. Тяжелое и послушное. И никакой гимнастики не нужно. Мышцы работают сами по себе. Потянемся. А-а-а! Класс! Вспрыгнуть, что ли, на эту облысевшую смоковницу-фиговницу? Какая-то она дохлая, толкни – рассыплется. Не стоит, пожалуй. Справа раздался визг. Даже голову поворачивать не нужно. Глаз схватил толстую тетку с сумкой до пола. А он, должно быть, желтый, этот глаз. А тетка бежит и визжит. А вот еще один завизжал. Бомж, что ли? Так и катится со своей тележкой. Как орет! Ему бы Бориса Годунова петь. А вот и третий заорал. Издалека не поймешь, мужик или баба. Чего они все орут? Самоубивец, что ли, начиненный динамитом, появился?

И тут я поняла, что орут они потому, что увидели меня, прекрасную черную Багиру с лоснящейся шерстью. Ну и пусть! Пусть визжат. А ну-ка встанем на задние лапы и посмеемся еще разочек на весь парк: «Ха-кха-кха-а-а!» Песня! Никогда не испытывала большего удовольствия. Однако сейчас явятся полицейские. А за ними прибегут сотрудники зоопарка. Не пройдет и часа, как я буду сидеть в вонючей клетке и зализывать раны. Или буду просыпаться от снотворного, которое они запустят в меня с расстояния такой стрелкой, вылетающей из пистолетика. Голова будет гудеть после их наркотиков. Дозы, надо понимать, лошадиные. Надо что-то делать. Известно, что: изгибаем спину по-кошачьи, представляя себя пантерой. А мы и есть пантера! До дрожи в ногах и ощущения онемения в поясничных позвонках. Так! Теперь надо составить себе ощущение хвоста. Да нет, хвост есть. Значит, просто повилять им, а затем выпрямить в одну линию с позвоночником. О-о! Как бы веселился Мишка Генделев, застав меня за подобным занятием. Теперь подняться на задние лапы, это ничего не стоит, выгнуть грудь, прижать передние лапы к груди и крикнуть: «Я – Генделев…»

Не требуйте у меня объяснений, почему я назвала это имя. Так получилось. Весь предыдущий вечер Генделев старательно выводил меня из себя. Назавтра он должен был улетать в Москву. В такие вечера Генделев особенно невыносим. Ветер дальних странствий со страшной силой вырывается из газовой горелки истории и опаляет задне-нижний план поэта, причиняя ему нестерпимый зуд. Зуд, в свою очередь, влияет на его диспозицию, но не на пищеварение. Вечерами перед отъездом Генделев бывает нестерпимо прожорлив. Хорошо, что он при всех своих талантах еще и кулинар. Баранина была хороша. И печенка тоже. А этот сумасшедший только портил аппетит, потому как вертелся по комнате огненным колесом, взлетал на стены и орал: «текел-мене-фарес». Адская картинка. Так улетел он в свою Москву или нет? В иной ситуации мне было бы на это наплевать, а в нынешней никак. В нынешней мне надо знать это наверняка, потому что я оказалась в его туркменском халате. С драными тапками на тощих лапках. Не могу же я в таком виде выйти на улицу.

А может, никакой я не Генделев, а на мне только его халат? Ну могла же я очнуться после пьянки в квартире моего друга-поэта, одетая в его халат на голое тело… Нет! Никогда! У нас иные отношения. И потом, эти тощие лапки мне точно не принадлежат. А где лапки, там и физиономия. Точно! Та самая. С байронической кривизной. Это надо же! Была морда как морда, до тех пор, пока генделевская судьба не решила соответствовать его поэтической природе. Устроила ударчик, и морда окривела.

Я ощупала это лицо, рука прошлась по щетине и замерла где-то возле уха. А если он не улетел? Потерял, как всегда, билет, или еще что-нибудь? Вот сейчас выйду в гостиную, а там он сидит, и мы уставимся друг на друга. Господи! Одного из нас точно вынесут из квартиры вперед ногами. А потом по иерусалимским квартирам разнесется слух, что Генделев покончил с собой и остался жив. И главное, этот слух никого не удивит. Все будут обсуждать, как именно Мишка это устроил. И решат, что он сделал это назло хозяину свой дурацкой мансранды. Мансарды, если кто не знает, где этот обормот живет.

Нет, все-таки я должна одеться во что-нибудь более нормальное. Предположим, что ногами вперед выносят меня, а я при этом в драном халате. Никак нет-с. Недаром мама все зудила: не оставляй комнату в растелеханном виде, никогда не знаешь, как и с кем придется в нее вернуться. Я всегда обращала внимание на «с кем». А что она имела в виду под «как»? Неужели ей приходило в голову, что меня могут, например, принести на носилках? Неужели она жила в страхе, что выйдя на улицу, я могу вообще не вернуться? Какой ужас! Хорошо, что мама была человеком воспитанным и свои страхи держала при себе. Вот она, польза воспитания, о которой никто не думает. Нынешние люди выбалтывают все, что у них вертится в голове, и это осложняет жизнь. Не мог же этот кретин увезти всю свою одежду? Но шкаф пуст. Пуст! Одна желтая бабочка прикорнула в уголке за дверной завесой. Какая сволочь! Увезти всю одежду! Какой величины чемодан он таскает за собой! Пижон!

Галстук-бабочка на голое тело – это слишком по-генделевски. С другой стороны, вот я выхожу в драном халате и с бабочкой, а он сидит там в каком-нибудь из своих модных прикидов, и всем сразу ясно, кто есть кто. То есть халат и бабочка – это Генделев в себе, описанная реальность, а прикид – это Генделев не в себе, и можно сказать, вообще не Генделев. А теперь пусть орет. Пусть доказывает, что он не верблюд. Хотя, с третьей стороны, Генделев умеет писать стихи, а я – нет. У этого подлеца есть качественное отличие от его телесной оболочки. Интересно проверить, как повлияло перевоплощение на мои поэтические способности. В телесном перевоплощении нет никакого смысла, если оно не влияет на некие ассоциативные категории. Это не убедительно, как сказал бы Сема Вольский. А вот и он, дрыхнет, сидя в кресле. Печальный пережиток вчерашнего вечера. Пусть спит. Чем позже проснется, тем лучше для меня. А Мишки нет. Значит, уехал. Обычно меньше месяца он в России не задерживается. Пока не примерит все прикиды и не поразит воображение всех мидинеток Садового кольца, ни за что не потащится обратно. Так умею ли я писать стихи? «В такие дни, на дне которых тьма…» Эту строчку написал Генделев. Как раз ее он и выкрикивал вчера, взлетая на стены и спрыгивая с них. Весь в голубо-белом сиянии вечного огня. Не человек, а могила неизвестного солдата… поэта… солдата. Отметим: венок и вечный огонь, причиндалы одного и другого. Отметим также, что мой мозг, как железа или орган, не выделяет из себя стихи, значит, это мой мозг и, значит, превращение мое телесно, но не духовно. В результате чего на свете есть теперь два разных Генделева и ни одной цельной меня. Увы, весталка, тебя мне жалко!

Что ты тут делаешь? – раздался за моей спиной хриплый голос Вольского.

Собираюсь мыть посуду.

Тебя что, ссадили с рейса?

Похож ли мой голос на голос Генделева? То есть его это голос или мой? Прежде, чем мы это проверим, надо сварить кофе. Ни грамма. Пустой смятый пакет из-под замечательного, пахучего кофе «Элит». Пейте его до обалдения и летайте только самолетами компании «Эль-Аль». А посуды сколько! Сколько же человек тут вчера пировало? Сто? Пятьсот? Тысяча? Тысяча – это легион, то есть – бесконечность.

Я вспомнила, что Генделев не моет посуду принципиально, в связи с чем женщины жалеют его чисто по-бабьи и по-человечески.

Не могу вспомнить, кто тут свинячил ночью? – сказала я, предварительно откашлявшись. Кашель был хриплый, с присвистом. Он явно шел из продырявленных неумеренным употреблением никотина Мишкиных легких и с трудом протискивался сквозь его отечные голосовые связки. – У нас что, была чисто мужская компания? Ни одной сикухи, чтобы вычистить этот срач?

Вольский то ли хохотнул, то ли прочистил рыком горло.

Смутно помню, что твоя очередная любимая ушла в ночь, не домыв посуду, поскольку ты, небесное теля, сосал другую матку, – прохрипел Вольский и вдруг взорвался: – Какого черта ты вернулся? Эта квартира обещана мне на две недели! Через час у меня сладкое рандеву, а в пять мы расписываем пулю. Рук сколько надо, и твоя – лишняя. Если человек решает лететь в Москву, то пусть он летит в Москву и долетает до нее. Нет, ты все-таки скажи, что ты тут делаешь?! Нелетная погода, орел в дюзах, цапля на хвосте или воздушные маневры в районе Чешских Будейовиц? Почему ты здесь, а не там, отвечай!

Я поняла, что отвязаться от Вольского не удастся.

Дело государственной важности, – сказала я важно.

А-а, – тут же успокоился Вольский, – так бы и сказал. Портмоне потерял, что ли?

Ну, потерял, а тебе какое дело?! Главное – я дома. Поищи себе другую явку.

Я же сказал: через час сюда явится моя Мальвина с безбожно синими волосами. Смойся часа на три, а? А руку одну подменишь, Бог с тобой.

Не могу, старик. Я жду важного телефонного звонка. Пойди, встреть свою Мальвину и отведи ее поесть хаши. К Нисиму, например.

С какой стати? С утра пораньше? Так не пойдет. Да и закрыто там.

Тогда придумай что-нибудь изысканное. Отведи ее к Стене Плача. Совместная молитва сближает лучше ебли.

Ничто не сближает лучше ебли, – заупрямился Вольский, но все же убрался восвояси.

Хорошо, сказала я себе, Вольского нет, теперь можно применить парихмахерский маневр. Проблема в том, что для того, чтобы превратиться в себя, я должна себе себя представить. А я не представляю. Не представляю, и все. Надо думать. Думать надо. Думать. Может, у Мишки есть моя фотография? Где он их держит? Где?

Зазвонил телефон. Я подняла трубку. На другом конце царило молчание.

Это ты, моя Аглая? – крикнула я и только потом подумала, что нужно было положить трубку.

Ты, значит, не уехал? – задрожал в мембране тонкий девичий голосок.

Не уехал, но уезжаю. А пока лежу под горой грязной посуды и размышляю: какие же суки у меня пировали!

Ты хотя бы помнишь, что ты творил?

Мы перешли на ты, мой марципанчик? – спросила я и поморщилась. «Марципанчик» – это не Генделев. Это совсем другой… человек.

Я вас ненавижу, Генделев! Вы… Вы… – Я собралась положить трубку, но тут она неожиданно изменила свои намерения. – Я сейчас приду и помою посуду.

И всхлипнула. Что он делает с этими дебилками? Почему они в нем души не чают? Прямо колдовство какое-то. «Ах! Ужас и страх! Плащ и стилет! Девушке как-то приснился поэт. «Вы… – прошептала она и лицо утопила стыдливо в подушке, – вы… мне мешаете спать. Вот вы явились опять… Вы – негодяй! Но я снова в ловушке… Боже! Уйдите! Останьтесь! Я вас ненавижу. Какой же вы… душка». Это не Генделев, но это в рифму. А теперь надо думать. Думать, думать. Сейчас она придет. И поселится навсегда. Придется ее любить и ласкать. Бр-р. Вспомнила о парикмахерской, и сон в руку. Снова звонок.

Я надеюсь, вы помните, что пригласили меня сегодня почитать вам мои стихи. Так я иду!

И положила трубку. По голосу ей лет сорок. Кокетливая. О-о! Если ничего не придумаю, придется слушать. Разнесу в пух и прах. Ваши стихи – дерьмо, милочка. Они некультурны, в них нет воздуха, они банальны, послушайте только, что вы сделали с этой строфой! У вас просто нет слуха. В наше время так не пишут, так писать бессовестно, вы профанируете, нет, вы просто издеваетесь над сутью поэзии!

Хорошо. И все же лучше исчезнуть. Эта скотина не зря позвал ее читать стихи именно сегодня, через день после своего отъезда. Наверное, та еще Медуза-Горгона. Опять звонок.

Ты – кто? – спросил меня Мишкин голос.

Я теперь Генделев.

Чего?

Чего слышишь.

Вроде я вчера не так много выпил. Ты кто?

Генделев.

А чего ты делаешь в моем доме?

Живу. Вот грязи оставили целую раковину. Пригласил Аглаю, чтобы убрала.

Какую Аглаю?

Золотую. Сходила в ночь, пусть придет и уберет.

Нет, ты кто, я спрашиваю?

Да я уже сказал: Генделев я. От Вольского привет. Я его выпер. Ты тут бордель развел, старик. Мальвина с голубыми волосами, пулю пишут в полдень. Так не пойдет.

Бред какой-то! Последний раз спрашиваю – ты кто?

Последний раз отвечаю – Генделев. А еще какая-то поэтесса собирается припереться, стихи читать.

Гони ее вон, крокодилицу. Но ты все же кто?

Вот заладил. Генделев я.

Ну и чудно. Значит, долга за квартиру в банке пятнадцать тысяч. Оплати до моего приезда. И вызови мастера туалет починить. У меня денег нет, а соседей заливает. Привет!

Скотина. Еще и туалет. Он у него одна, словно в ночи луна. Сейчас соседи прибегут. Нет, нужно отсюда убираться. Ну, кого, кого я представляю себе ясно? Голду Меир, как она стояла возле этого солдата… Так. Хрен редьки не слаще. И все смотрят на мою шею. Что там? А! Бабочка. Генделевская желтая бабочка. Черт. Спокойно отворачиваемся к стене, снимаем эту пакость, кладем в ридикюль. Им это только показалось. Сколько их! И все в белых халатах. Где же мои генералы? Тут должны быть мои генералы! Или я еще не премьер-министр? Нет, я уже премьер-министр, потому что на стене висит календарь, а на нем 1974 год. Так где же я? Я в больнице. А почему я в больнице? Я кого-то навещаю. Кого же? Одна тысяча девятьсот семьдесят четвертый год, только что закончилась война Судного дня. Знаю! Я навещаю раненых солдат. Тогда почему этот солдат лежит ко мне спиной?

Солдат, а солдат… – Голос носовой, густой и вязкий. Если бы я не была премьер-министром, можно было бы сказать, что я гундосю. – Солдат, а солдат, повернись к лесу… ко мне повернись. Это я, Голда.

От стены отделился плотный мужчина в белом халате и очках. Где-то я его видела. Ну, конечно! Это же Макс Федерман, главный врач этой чертовой больницы, в которой я… Нет, нет, нет. Я – это не я. Я – это она, а она не должна знать Федермана, в крайнем случае, может знать его очень смутно. Значит, ему полагается скупая улыбка. Вот так.

Голда, – шепчет Федерман, – пройдем к следующей койке. Этот солдат… он не в себе. У них кончились гранаты. Они ловили египетские и швыряли их назад. У него… своего рода шок. Египетские были с вытащенной чекой. Она разорвалась у него в руке. Пойдем дальше.

Ну и что, что она разорвалась у него в руке? Он – герой, и я должна ему об этом сказать. Когда появятся мои генералы, скажу, чтобы его наградили.

Солдат! Солдат! Это я, Голда. Повернись ко мне, я хочу тебе кое-что сказать.

Солдат развернулся и поглядел диким глазом. Второй глаз был прикрыт повязкой. Он цыкнул ртом, и я почувствовала на щеке что-то холодное и липкое. Все ахнули, зашевелились, забегали. Федерман протянул мне носовой платок, стереть со щеки плевок. Значит, этот солдат в меня плюнул. В меня, своего премьер-министра!

Голда и ее эскорт подъехали к больнице, – ворвалась в палату молоденькая медсестра. Увидела меня и ахнула.

Мой эскорт наконец меня догнал, – сказала я покровительственно. – Сделаем перерыв. Где тут у вас туалет?

Писсуары. Мужской. Пусть будет мужской! Срочно. Срочно изгибаем спину до хруста в позвонках. Напрягаемся до дрожи в ногах и ощущения онемения в пояснице. Хорошо! Теперь надо составить себе ощущение хвоста. Сначала просто повилять им, а затем выпрямить в одну линию с позвоночником, для чего, естественно, надо встать на четвереньки. О-о! Подняться на задние лапы, выгнуть грудь, прижать передние лапы к груди и крикнуть: «Я – Бони!»

Вы думаете, я снова крикнула первое, что пришло в голову? Ни в коем случае. Я пыталась представить себе, кто наилучшим образом представляет себе меня. И подумала о Бони. Для этой псины я – Бог. Он борется со мной, как Яаков, но важнее меня для него персоны нет. Уж он-то представляет себе меня ясно, точно и в мельчайших деталях. Поэтому надо превратиться в него и посмотреть на меня его глазами.

Оплеуха была незаслуженной. Я еще никому не успела ничего испортить. Сижу себе на зеленой травке возле скамейки, никого не трогаю. Вторая оплеуха заставила меня зарычать. И тут же раздался знакомый рык. Так это ты, поганка чертова! Сколько я из-за тебя перетерпела! Нет, лучше с тобой дружить. Вот я влезла в твою поганую кудлатую шкуру. То есть не в твою, потому что ты тут, но в твою, пуделиную… Ага, случилось то, чего я боялась. Теперь нас двое на одном жизненном пространстве. И никто не может отличить тебя от меня, хотя я – не ты. Этого мы не учли. Ну, не рычи, не рычи. Я не собираюсь долго оставаться тобой, недоносок! А теперь скажи, где твоя хозяйка? Куда она делась?

У-у-у, – завыл Бони, обратив морду к скамейке, – у-у-у!

И такая тоска была в его вое! А в глазах была вся я, я как есть, я безвозвратно пропавшая, исчезнувшая, как собачий сон. Позвонки щелкнули, и хвост вытянулся в одну линию с хребтом. «У-у-у!» – успела я провыть, и вот она я. Сижу на скамейке и массирую онемевшую спину.

Конечно, можно сказать, что я просто заснула на этой скамейке и все мне только привиделось. Но отметим, что у Генделева пропала его желтая бабочка. «Только она одна и осталась в шкафу, – жаловался мне вернувшийся из Москвы поэт, – я видел, как она упала в угол шкафа, но времени уже не было, такси гудело с улицы.И кто ее спер? Сволочи. Просто сволочи!» Кроме того, когда я пыталась расспросить в той больнице о визите Голды Меир, мне сказали, что в туалете нашли ее брошку. А когда она ехала в машине, брошка упала, и ее не могли найти. И нашли в туалете. Да еще мужском. Это было странно, но все решили, что Голда просто жутко устала. Такую войну пережить, и столько неприятностей в личной и политической жизни! Тут не только брошку, тут голову потерять можно. А голова у нее на плечах. И какая голова!

 

 


 

А. Исакова родилась в Литве, в 1971 г. приехала в Израиль, работала врачом, после чего ушла в журналистику. Была первым редактором литературно-публицистического приложения «Окна» к газете «Вести» и советником главы правительства по социальным проблемам и иммиграции. Автор романа «Ах, эта черная луна!» (2004). Именует себя «скандальным социальным явлением». Приведенное выше сочинение было впервые опубликовано в иерусалимском журн. «Двоеточие», № 5-6 (http://dvoetochie.wordpress.com/).

  

 

Система Orphus