Исследования

Борис Голлер

ТАНЕЦ ВОЙНЫ, ЛЮБВИ И СМЕРТИ

 

С поэтического вечера Михаила Генделева

 

«...Рояль выбрасывают из окна – с восьмого этажа. «Беккер» – помните такую фирму? На этих «беккерах» еврейские мамы пытались учить музыке всех, и даже лишенных слуха еврейских детей. Рояль разбивается, естественно. Разбился. Но в момент смерти он успел проиграть всю музыку, когда-либо звучавшую в нем».

Этот отрывок из прозы М. Генделева, блестяще прочитанный актером Евгением Терлецким, был законным эпиграфом к стихам, к трем книгам поэта, которые вышли почти подряд – одна плюс две. Первая – «Избранное» (за двадцать лет примерно), а две другие – «Царь» и «В садах Аллаха» – вобрали в себя буквально несколько последних месяцев работы автора. Писались одновременно и вышли одновременно.

Отчет о вечере я писать не буду. Небо и так оклеено нашими литературными отчетами, как стекла в блокаду. А толку? «Слишком много музыки!»

Существует явление. Существует уже, верно, более двадцати лет. Ему давно следует, как говорил Поль Валери о «проблеме музеев», «дать свое место и правильное освещение».

Не знаю, выбрасывал ли Генделев в жизни рояль с восьмого этажа. Автор – из тех, кто кроме поэтической, умеет создавать еще одну, внешнюю, свою биографию. Горчинка для любителя. И он сам – один из созданных им образов. «Генделев & Генделев». И очень озабочен тем, чтоб этот новый образ жил и как можно больше расходился со стихами. Это – авторское право! (В этом смысле Генделев имел предшественников: Михаил Юрьевич Лермонтов, например!)

Повторяю – мне неинтересно знать правду про рояль. Мне достаточно слышать, как он звучит в смертный миг. Это звучание и есть Генделев. Поэзия Генделева!

Мы существуем на отрогах Серебряного века. Простите, мы даже порой паразитируем на них. Забывая, что Серебряный век был вовсе не про нас: создавался для другого человека. И про другого! Теперь отроги с годами становятся меньше, ниже... Хотя временами, по весне, с клумб иных поэтов еще дарят нам несколько счастливых цветов. И в какой-то мере обслуживают нашу поэтическую действительность. Даже сам «Иосиф I», как назвал его Генделев, не разрушил этой связки... «Не выбросил ни одного пиетета, не растоптал ни одного канона. Он только усложнял свое поэтическое сrеdо все новыми и новыми пиететами» (слова Мандельштама о Блоке). Те, кто сходил с этих троп, как правило, растягивались на первом же спуске. От этого века уйти не так просто!

Меж тем идет год за годом... Уже 57-й – с начала Второй мировой. И 55-й от Катастрофы – если следовать принятому счислению. 43-й – с бомбежки Хиросимы. И уже 11-й – после Чернобыля... А если... про «дом, в котором мы живем»... 49 лет с Войны за независимость. И 30 – с Войны Шестидневной. 24 – с Войны Судного дня. И 15 лет – с Войны ливанской. В которой участвовал молодой врач М. Генделев.

Может, потому он оказался из немногих, кто ушел, кому удалось уйти – от сладких пут поэзии Серебряного века. Кто с этим веком «был лишь ребячески связан»...

«Я / помнится был женат / да и разве я возражал / я был женат на тебе война / чего безусловно / жаль / ты конечно была в меня влюблена / времена еще были / те / я / был женат на тебе / война / мы забыли убить детей. / ... / как я ушел от тебя война / это / еще вопрос / ты просто живешь без меня одна / мы просто живем / врозь. / ... / а помнишь сама призвала причем / за / рукав утяня / ну / юный армейский лекарь еще – / Михаилом звали меня».

Странно, что Генделев не прочел на вечере этих стихов! Может, счел, что они слишком объясняют его? А поэты предпочитают, чтоб их объясняли другие.

«Моя тема – смерть!» - сказал Анджей Вайда. Генделев мог бы сказать о себе то же самое, только добавив еще: «Любовь и Война»...

«На русском языке последнем мне / я думаю / что / по себе есть сами / любовь война и смерть /как не / предлог для простодушных описаний в повествовании о тьме и тишине…»

Только у Генделева эти три понятий спаяны – почти слиты. В самом деле, я не встречал поэта, у которого ощущение Любви было бы так связано с концом всего сущего.

« / еще о любви / о моя погибель и еще немножечко / и / тишины / смерть / сидит в пустыне / лицом в Египет / босы-ноги / на край / войны / ...»

Думаю, в этом видении – где сама Любовь сидит, «свесив ноги на край войны», – и нашел Генделев свою собственную просодию. Свои ритмы. Свою неповторимую интонацию – главное завоевание любого поэта. Свою мелодию стиха и мира.

«Пловец / не дорожи любовию народной / ты царь / плыви / хоть по-собачьи / но один / ...»

Книга «Царь» Генделева, одна из представленных на вечере, – все-таки больше о Поэте, чем об Одиссее. И о странствованиях именно Поэта. «Ты царь, живи один, дорогою свободной...» А Генделев добавляет: «хоть по-собачьи / но один...» Все-таки конец XX века! И это говорит еврейский поэт. Хотя о царе Итаки – Одиссее здесь тоже будет сказано достаточно – но не столько о скитаниях его (фабула книги), сколько о сомнениях в самих возможностях развития мифа. (У поэта есть явно и другие варианты!)

«Царь» – книга странствий. Поэта и Одиссея одновременно. «По направленью к Миссолунги»...

Миссолунги, как мы знаем, греческое местечко, где умер Байрон. Который ушел воевать за свободу Греции...

В стихотворении сперва идет отрицание всего, чему мы привыкли поклоняться. Всех ценностей европейского мифа об английском лорде, который предпочел умереть за чью-то свободу... Но только спутал Грецию 19-го века с древней Элладой... Все сплошь ирония! Да какая!

«от шерстяных носков / рево / люционеров (два ударенья) и повстанцев / ногой воняет смерти...»

«а / во-вторых эти повадки урок / эти / чесоткой кверху / бурки»...

Еще про то, как Байрон «беседует с агой военнопленным»... Известный эпизод! Байрон и впрямь в последние дни любил беседовать с турецкими пленными. Те хотя бы были воины. А греки утратили свое эллинство – как Эсав свое первородство. За чечевичную похлебку. Несколько уровней иронии... И вдруг – как удар!..

«до / голубой последней капли желтой лимфы / лицом к свободе!..»

Запомните эти строки! Думаю, им суждено остаться в поэзии на русском языке!

«Ну, вот / и вышел в лоб себе / сам понимаю что недолго / пути кремнистому блистать / и недалече / по направлению к Миссолунги / себе / навстречу / по направлению / дорогою овечьей / что скоро чувствую, что скоро / по странному наклону слога / даже речи / к плечу / щекой / покорно...»

Путь Байрона становится путем поэта к себе и своей судьбе. «В лоб себе»... Но у Генделева судьба эта – особая. Еврейская. «К плечу / щекой / покорно...» Не зря ж пеняют евреям – «вы, как дети вашего Бога!»...

Борьба с европейским мифом в себе и вроде победа над ним? Но тогда... Откуда эта тоска? Это мрачное сочетанье: «лермонтовских рукавов бекеши бряклой / с морочной тягой перевеситься с балкона»?.. и то, что... «отличает / стих / как чудовищную форму счастья детства / с резцами влажными и розовыми счастья».

«Я / путешествую в национальном стиле / то есть по делу / Но я / по делу мокрому какой-нибудь стихии / или / Ионы поглощенного пучины той же темой...» («Продленный день»).

Но в конце этого «продленного дня» путешествия Поэта проясняется истинный смысл его «мокрого дела»...

«Я / путешествую не более чем буква / в поисках письменности / в бездну соскользнувшей...»

Итак... Это путешествие за Словом.

«...и плыл не то чтоб не вернуться / а чтоб / не возвращаться...»

Движение Поэта по направлению к мифу и обратно – к собственной судьбе – всегда необыкновенно интересно... Но не менее интересен сам выбор – того или иного мифа. Потому что... Главное свойство мифического – его открытость. Незавершенность. Возможны варианты... Как пишет Павсаний: «по версии кротонцев – то-то», а «по версии мегарян – то-то»... («Описание Эллады»). И здесь важней всего найти свой вариант.

Генделев избрал в этом смысле необыкновенный финал странствований Одиссея. Был такой фильм Кавалеровича – «Настоящий конец большой войны» (в советском прокате он был назван совершенно гениально: «Этого забывать нельзя». Не слабо?)

Поэт отмахнулся – достаточно легкомысленно, мы бы сказали – от приуготовленного счастья Одиссея с верной Пенелопой – счастья, коему предшествовало, как мы помним, и истребленье женихов:

«...перевод Одиссея / вольно / – снять имена. Снять / и / снять / как велели / но / еще с прошлых разов /– этот / с истреблением / ничего эпизод...»

Повторим. Генделев отмахнулся и занялся Телегоном. Про которого все давно забыли – или почти все. Которого неутомимый скиталец Одиссей прижил с Цирцеей (она же – Кирка) на острове Эя... Той самой Цирцеей, что превращала, как известно, своих мужиков... в свиней. Вот этот, выросший среди свинских рыл Телегон явился в Итаку и первым делом убил папу. Великого скитальца – Одиссея. Но законный сын Телемах не попробовал вступиться за честь рода и попытаться натянуть Одиссеев лук... Он сдружился с Телегоном и выдал замуж за него родную маму. Ту самую – Пенелопу-верную. И остался лишь вопрос: зачем было истреблять столько женихов? Правда... «Тому в истории мы тьму примеров слышим...» И прекрасная Аспазия, которая, говорят, чуть ли не сочиняла речи для Сократа, вдохновлявшая поэтов, философов, скульпторов, тотчас по смерти своего мужа, великого Перикла, перебралась в постель к скототорговцу Лисию... Бывает!

А тройственная семья Пенелопа-Телегон-Телемах отплыла на остров Эя, к Цирцее, которая заключила всех в объятия и сама вышла замуж – за кого бы вы думали? За Телемаха! И даровала всем бессмертие... Чем не заплатишь за бессмертие?

Хороший сюжет! Особенно если текст поэмы начинается словами:

«А когда иссякла потребность в небе / о чем слова / писец / и пиши пропало / одеяло / у куколки мертвая голова / с головы / откидывается одеяло...»

А после продолжается нечто и вовсе знакомое, но из другой оперы...

«Цирцея хмелем венчает мужество Телемаха / бабочка на периферии фриза / вагнер пурпур и бирюза и йод / плывут пароходы привет кибалъчишу / в сефардской синагоге жужжат и фасуют маленький божий мед / свьше / бабочка / с фриза перпархивает в центр / видоискателя национал / социалиста / и в гавани камрад ветр фатерлянда / наливается точно в цель / прямь в счастливый парус / царя Улисса...»

Что вы? Это свинское счастье на острове Эя и есть подлинный финал одиссеевых странствий. «Настоящий конец большой войны» – Троянской!

«Очень своевременная книга!» как сказал в свое время безвестный политический деятель времен петербургского модерна о книге весьма знаменитого в ту пору писателя!

А что делать человеку – «если иссякла потребность в небе»?...

«...и / лечу / я / мертвая бабочка в естестве / а / потом / по уходу служанок / на пеплос на край подола...»

Генделев – поэт странный, и, может, странность – более всего – в этих метаниях, в этих мгновенных переходах – от страдания частного, личного – к архетипу страдания. Вообще – к архетипам бытия. Отсюда, несомненно, и сама тяга к мифу.

Поэма «Триумфатор», которую автор считает, кажется, главным из созданного в последнее время, – для подробного разбора потребовала бы столько же места, сколько заняла – вся эта статья... Когда-нибудь – в другой раз!

Поэма завершает собой книгу «В садах Аллаха», начинающуюся «Церемониальным маршем»:

«Ибо нас аллах / в рот цело вал / шерстяною губой / мой род спускается в котлован / и могилы сержантов берет с собой / .. / нет / мы спускаемся в котлован / с Голан барабан с Голан».

Генделев – военный поэт. В этом смысле у него есть собратья в поэзии: Лермонтов и Аполлинер. Особенно последний. Признанный вождь аполитичной парижской богемы 10-х годов нашего века, который – может, единственный – смог стать солдатским поэтом Первой мировой... Но традиции тем и интересны, что расширяют «лестницу контекстов». И в них родители (как бывает в жизни, приходит день) становятся детьми своих детей... Строка из «Зоны» Аполлинера «солнце с перерезанным горлом» – если не знать ее – могла бы нынче показаться строкой из Генделева.

Но дальше... о «солдатских поэтах»...

«Тема / интереснее чем мотив / наш Военный Бог наигрался в нас / то ли военрук у нас / дезертир / то ли дирижер наш ушел в запас / на прощание приказав трубить...»

«Церемониальный марш» – не только вступление к книге. Он – прямое предисловие к «Триумфатору».

«Триумфатор» – поэма о Катастрофе. Не о той, какая была, но о той, которая будет.

Сперва почти дагерротипные снимки родителей, «зубы в стакане и глаукома». Смешные и чисто бытовые воспоминания о «чьем-то волосе на одеяле». «Речь может идти только о чашке кофе»... и о том, как «капают часы». И все бы это было совсем будничным... Если бы не «лампа сапиенс»... не постоянное напоминание про «хомо». Но тогда...

«...пауза / в паузе шевелится любопытство / к /алло в лице / к того алло / что / по номеру Аушвица / татуировки Аушвица / подымает трубку на том конце / ... / пустоты не терпит природа верней натура / пустоты не терпит природа гибели / как я мог забыть, что всегда остается тара / ...»

И даже когда возникает тема Иерусалима, мы не сразу понимаем, что речь идет не только об Аушвице, но и о конце света «в исполнении пустоты»...

«хомо / так и понимал смерть / это когда остается музыка / а солист / с футляром ушел домой и унес медь...»

...что речь идет о том, что остался один, последний еврей, и это он пойдет ночью вслед за музыкой по яффской дороге – со своими воспоминаниями (волос на одеяле, лампа, чашка кофе «в присутствии глюкозы и кофеина») – и сейчас он, последний, столкнется с Аллахом... И встанет вопрос: кто из них триумфатор?..

И тогда возникнет этот последний диалог – Смерти и Жизни:

«...хальт / я крикнул Аллаху который спит / то есть видит меня во сне на белых пустых полях / мразь / скажи своему гибриду погонщик его копыт / затоптать меня потому что я не свидетель тебе Аллах / ... / я еврей пойду умирать / и / пойду умру / потому что я не Свидетель тебе / Аллах / Мой мертвый народ / был Бог / Бог а не ты мразь / и / за тобой / я с хрустом захлопну глаза потому что в последний раз...»

«Я не Свидетель тебе» (Свидетель, заметьте, – с большой буквы) – это значит: с моим концом и с гибелью моего народа кончилась История. Ибо только у Истории бывают свидетели и только ей нужны свидетели!

А что (или кого) зовет он в последний миг к себе – этот последний на земле «хомо»?..

Он зовет Любовь... «сейчас и еще немножечко о любви пожалуйста и еще»...

Любовь и – в главе под номером 0 – зовет Адонай цваот! – Воинство Божье...

...В финале первого отделения вечера Ирина Долгина – с гитарой и ударными – великолепно, на мой взгляд, и очень неожиданно по характеру исполнила три песни на стихи Генделева и на музыку Олега Шмакова. Две из них – просто отличные...

Но возникла сразу мысль, которая тотчас оказалась в противоречии сама с собой.

Когда-то Скотт Фиццжеральд назвал эпоху XX века – эту великую танцульку после Первой мировой – «веком джаза». Наш век – этот заключительный аккорд тысячелетия, а то и двух тысячелетий – является «веком рока» или «рок-веком» – нравится нам это или не нравится. Но от ритма века «нельзя уклониться, как от смерти». И этот ритм может быть отменен, лишь когда отменят смерть...

Песни назвали по имени то, что носилось в воздухе, – что, верно, было и так понятно, но что никто не решился сказать... Генделев со своими ритмами – это рок-поэт в истинном смысле!

Но тут и возникает то самое «но»! Когда-то Михаил Ромм, отбирая молодежь в свою режиссерскую мастерскую, ставил на одно из первых мест при приеме знание Льва Толстого. Он считал Толстого величайшим кинематографистом и был безусловно прав. Откройте любую страницу! Перед вами небывалый мастер – именно киноязыка. Но язык Толстого – не язык сценария. То, что он пишет, – готовый фильм. Его не надо снимать. Он снят!

В этом смысле с Генделевым как рок-поэтом происходит то же самое. Он не автор текстов к песням рока – его стих и есть рок. Хард-рок. Тяжелый... Весь – с ритмами, рифмами, пафосом. Он вбирает в себя музыку, ударные, голос, много голосов – все это уже существует в стихах. Даже вместе с публикой, хлопающей, скандирующей, кричащей, загашишенной, зашаманенной – плавно раскачивающейся в такт, с полузакрытыми глазами – «свесив ноги на край войны»...

«Жизнь кончается титрами / – снег / вальсок...»

 

 


Вести (Тель-Авив). 1997. 14 августа.

 

 

Система Orphus