Исследования

Михаил Эдельштейн

ПОСЛЕСЛОВИЕ К КНИГЕ «ИЗ РУССКОЙ ПОЭЗИИ»

 

Смысловым центром (одним из) предыдущей книги Михаила Генделева «Легкая музыка» было стихотворение «К арабской речи», где отказ от речи русской («Мне так хотелось бы уйти из нашей речи / уйти мучительно и не по-человечьи») мотивировался непригодностью ее для сколько-нибудь действенного решения стоящих перед израильским поэтом (а Генделев неизменно определяет себя именно как израильского поэта, пишущего по-русски) задач, отсутствием в гуманистической традиции адекватного ответа на вызов арабской культуры, которая начиналась с поэзии цитировавшихся в том стихотворении Аль-Маари («страшного брата») и Ибн Хамдиса («тысячелетнего гения») – и заканчивается в наши дни торжеством шахидов. По ходу текста выяснялось, что в русском языке не только «любовь как акт лишена глагола», как писал недолюбливаемый Генделевым Бродский, – в первую очередь лишена подходящего глагола война:

 

По-русски вся любовь – ямбы лицейских фрикций
по-русски как война
иваны гасят фрицев
а
что
по-русски смерть

 

а
следствие она она же и причина
переживаний интересного мужчины
на улице давно в живых Елены нет моей царицы
гороха паники просыпанного
средь

 

………………………………………..

 

Мне
смерть как нужно на крыльцо из нашей речи
хоть по нужде хоть блеяньем овечьим
зубами
выговорить в кислород
желание Война!
 

На языке не что висит из горла
и был раздвоен был глаголом горним
но
языке на том
чья тишина во рту у смерча
или пред музыкою будто не она.

 

Казалось, прощание поэта с русской культурой и обращение его к арабской традиции с ее почти биологической простотой удались – вместо смирения и милости к падшим в финале стихотворения «К арабской речи» звучала гордость «тигра», выходящего на бой с «псами»:

 

я
думаю
что
стоя перед псами
в молчанье тигра есть ответ брехне
и
предвкушение
клыки разводит сладко мне
не
трудной
крови под усами

 

Но вот перед нами новая книга стихов Генделева, относящаяся к предыдущей – с ее центральным «я ухожу из нашей речи не проснуться» – как антитезис к тезису (будет, видимо, и синтез – книга «Любовь, война и смерть в воспоминаниях современника»). Собственно, теперь кажется, что нечто подобное можно было предсказать (предсказывать назад, известное дело, вообще легко) – уж слишком двусмысленна сама эта ситуация израильского поэта, пишущего по-русски, ситуация, которая заведомо предполагает сложность, напряженность, двойственность, наконец, отношений автора с языком (языками). Понятно, что если после цитированных строф не перестать все же писать по-русски, то надо заново выстраивать отношения и с русской речью, и с русской культурой. И в самом названии новой книги – «Из русской поэзии» – очевидно и осознание этой двойственности (читай – раздвоенности), и трагическая ирония как следствие такого осознания.

Иронии в избытке и в стихах, составляющих книгу. Вообще по всему название «Легкая музыка» подходит ей больше, чем предыдущей. В очередной раз подтвердилась правота формалистов-морфологов, вот только те закономерности, которые они выводили как общие для всей истории литературы, теперь восторжествовали в творчестве одного отдельно взятого поэта. Произошло то, что на языке Шкловского и К° называлось канонизацией младшей линии. Поэзия прежнего Генделева все же достаточно четко и почти без остатка делилась на «высокую» и «низкую», теперь же лексика и приемы из эпиграмм, стихов на случай и прочего балагурства хлынули в оды и элегии. Как результат – существенные изменения в просодии и интонационном строе генделевского стиха, элиминация одического начала. Привычная барабанная дробь заглушена в новой книге нервной медью духовых, трагическое шутовство обернулось едва ли не скабрезным гаерством, эстетский юмор – грубой комикой.

Впрочем, при всем стремлении Генделева до конца скрыться за маской скомороха, прирастить ее к лицу, она по-прежнему ему ощутимо мала, оставаясь, по замечанию русско-израильского прозаика и одного из самых тонких читателей генделевских стихов Анны Исаковой, полумаской венецианского карнавала – хотя применительно к новой книге речь должна идти, наверное, скорее о свирепом лике какого-нибудь брутального языческого божка. Так или иначе, в поисках ответа на детский вопрос «о чем эта книга?», а также на вопрос несколько более серьезный – что в данном конкретном случае превращает сборник отдельных стихотворений в цельную книгу стихов? – мы неизбежно обращаемся к темам и мотивам, давно и хорошо знакомым прилежному читателю Генделева.

Едва ли можно сколько-нибудь адекватно воспринять книгу «Из русской поэзии» без учета ее палимпсестной природы, яснее всего проявившейся в одном из ключевых стихотворений – в «Балладе»:

 

и
вид сверху
я в Рим читай в Ерусалим
весь
вид сверху
шел по краю песка

 

Вот это «в Рим читай в Ерусалим» и задает основную тему книги и одновременно – способ ее решения. Все дороги ведут поэта отнюдь не в Рим, а именно в Землю Израиля. В значительной степени «Из русской поэзии» представляет собой попытку посредством диалога с русским языком – и как бы через голову (прошу прощения за катахрезу) оного – объясниться с ивритом и определить свое место, место своего поэтического «я» в пространстве между двумя языками, шире (для поэта скорее – уже) – в пространстве между двумя культурами, между Израилем и Россией. Эту особенность генделевской поэтической техники надо постоянно иметь в виду при чтении книги – во избежание недоразумений и недопонимания. Так, например, травестия воскресения, Пасхи Христовой, в цикле «Ниже нуля»

 

а что касаемо воскресения как новоселья
то во-первых подумаешь метаморфоза
во-вторых есть сомнения в необходимости воскресения
для того Кто
есть
и пребывает
и да пребудет
вечно

вечно свежим помимо пролежней и некроза

 

– лишена всякого смысла и кажется кощунством ради кощунства, если не принимать во внимание внутреннюю рифму, связывающую цитированный фрагмент с травестией Пасхи еврейской, Песаха, с ситуацией невыхода из Египта, обозначенной в открывающем книгу тексте:

 

я
поэтому
за манной за народной
из страны египта не ушел

 

(отметим также авторскую датировку этого стихотворения – Пятый день праздника Песах, 28 апреля 2005 г.).

До некоторой степени верно, впрочем, и обратное – за библейскими топонимами и ситуациями то и дело проступают местности не столь экзотические для русского читателя:

 

в рукопашной
ли спою ли во
рыботворящем
иле нила дона отмели-реки

 

(и надо сказать, что введение «русской темы» и соответствующей топики провоцирует появление текстов такой обнаженной лирической откровенности, какая для Генделева прежнего была не слишком характерна, – речь идет прежде всего о «Втором московском романсе»). Но от перестановки слагаемых результат не меняется. В любом случае основная коллизия остается прежней: необходимость / невозможность выхода из Египта / России и отказа от русской речи. Приверженец биографического метода мог бы сказать, что поэтическая рефлексия автора в значительной степени порождена фактом его пребывания между Израилем и Россией. Пожалуй, точнее будет эту формулу перевернуть: географическое местопребывание автора в данном случае есть факт его поэзии и, как и она, определяется «промежуточностью» его самосознания.

На первый взгляд, впрочем, при всей напряженности отношений поэта с Землей Израиля, с Иерусалимом и еврейским языком, ни о каком равенстве полюсов в случае Генделева речи идти не может. «Молчание иврита» понимается как метафора (а точнее даже не метафора, а одна из форм проявления) богооставленности и оттого осмысляется трагически:

 

и так
царь грозный
молчит иврит
и при скрипе месяца что никак нельзя написать «почить»
вместо «повесицца»

 

– а русская поэзия и русский язык характеризуются без всяких сантиментов (что может показаться несколько даже парадоксальным, если вспомнить название книги):

 

Когда я ввязался в русскую речь как супостат в сраженье
в гари пороховой в гари пороховой
но во рту дыра

когда озирался как второстепенный член предложения
на
щупывающий смысл на краю ура

когда
принимал парад провинциальных глаголов
зря залупались превыше чем купола зря

среди не взошли всея великой нашей равнины голой
а верней всей ея
поганого пустыря

                                                Эльба»)

 

Происхождение «дыры» из первой строфы становится понятно при сопоставлении этого стихотворения с неоднократно уже цитировавшейся «Балладой»:

 

и ангел взял коготь как острие
вскочу я или умру
злой Иблис вырвал сердце мое
сердце мое сердце мое
и уголь он не вложил в дыру
мне не вложил в дыру

и
но
планетянин
сердце мое
фамильное сердце изъял мое
ещерусалимской работы литье
с трещиной по серебру.

 

Интерпретация классического сюжета, как видим, вполне четкая: злой Иблис вместо ожидавшегося шестикрылого серафима, коготь вместо меча. И главное: итоговая пустота там, где было «фамильное сердце». Ни поэтический дар, ни пророческое служение (а угль – в варианте Генделева сниженный «уголь», – пылающий огнем, можно понимать как метафору и того, и другого; отметим попутно очень характерный для поэтики Генделева прием – отсылку одновременно к пушкинскому «Пророку» и его источнику, книге пророка Исайи, так что русский подтекст слит с еврейским до полной неотделимости) в качестве замены не даны. Не случайно то самое стихотворение о невыходе из Египта, о котором речь шла выше, включает и травестию поэтического ремесла как такового:

 

скажет
Голос!
жопу покажу

 

Итак, образные константы, кажется, ясны: дыра в сердце на месте Иерусалима, дыра во рту на месте иврита. Но в лучшем стихотворении книги «Спор Михаэля бен Шмуэля из Иерусалима с Господом Богом нашим о смысле музыки и пользе пения на пленэре» излюбленная старинная тема Генделева-каббалиста – тяжба с Богом за народ Израилев – разрешается неожиданным парадоксом, выворачивающим смысл целого наизнанку. Именно русский язык («грамматика эта не та / и нет не тот алефбет не тот») позволяет поющему на пленэре удерживать Иерусалим от обрушения в бездну:

 

мой
игрушкою елочной
Ерусалим

свис
но не падает за
карниз

пока
я этого не хочу
в бездну пока звучу.

 

 


Впервые в книге М. Генделева «Из русской поэзии» (2006).

  

Также по теме:

 

Система Orphus