In memoriam

КНИГА ПАМЯТИ

 

 

Сергей Бавли

 

С горя тупеешь, невольно лезет в голову идиотское «самый человечный человек». Самый не самый, но Миша был добрейшим, открытым и попросту очень хорошим мужиком, помогавшим искренне и бескорыстно. Я был в Израиле... да никем я не был в Израиле, когда он был ГЕНДЕЛЕВЫМ во всем русскоязычном мире. Держался запросто (и тоже искренне), помогал, помогал реально. Большой литератор и яркая, масштабная личность. Вспоминается Визбор: «Уходит наше поколенье, рудиментом в нынешних мирах»…

 

 

Эли Бар-Яалом

 

Генделев удивительным образом сочетал в своем творчестве современность и классику, актуалию и вечные проблемы (кажется, первое актуально-израильское прочтение пословицы про гору, отходящую к Магомету – тоже его). К сожалению, мне не довелось быть лично знакомым с Михаилом Генделевым, но и по стихам чувствуется масштаб личности. Так, как писал он, не писал до него никто, и этим все сказано.

Поэту трудно знать меру; Генделеву это удавалось. Но настоящий поэт не может, не имеет права соблюдать меру во всем; а Генделев даже меру ухитрялся соблюдать лишь до определенной меры.

Благословен Судия Праведный.

 

 

Владимир Бейдер

 

У меня есть очень личные, очень давние воспоминания о нем – еще когда мы не были знакомы: в Ленинграде 70-х пели песни на стихи какого-то «Генделева, который свалил в Израиль». Их принесли в нашу редакционную компанию только что оказавшиеся в ней после филфака Серега Саульский и Мишка Веллер. Это был уже фольклор. С автором я встретился лет через двадцать – в Иерусалиме. И тут начинаются воспоминания другие, тоже личные.

Но кого это волнует?

Гораздо важнее то общее, что он собой представлял для нас всех – и тех, кто знал Мишу и тех, кто не знал. Для русской литературы, для Израиля, для культуры русского зарубежья, русской культуры вообще и русских израильтян, в частности. Это еще не до конца осознанно, по крайней мере, четко не сформулировано. Возможно, это и нельзя было говорить вслух – при чужих и о чужих. Про живых так не говорят. Но с сегодняшней ночи – можно.

Сегодня ночью ушел лучший современный русский поэт. Поэт уровня Мандельштама и Бродского. Я чисто случайно называю еврейские имена, поскольку говорю сейчас только об уровне. По силе он им не уступает. А по содержанию… В отличие от этих великих русских классиков он не чурался своего еврейства, он обрел здесь свободу от стеснения за себя, не среди тех родившегося для пишущего по-русски. Потому он лучше, чем кто-либо другой, выражал специфически наше отношение к себе, к стране, к войне, к Богу. Он писал очень еврейские, очень израильские стихи на таком до грубости изысканном русском языке, которого уже нет даже в России.

Мы потеряли классика. Но как классно, что он среди нас был. Что так повезло русской словесности.

 

 

Станислав Белковский

 

Мы с Мишей Генделевым познакомились 10 лет назад и сразу же близко подружились. Как будто долго готовились к этой дружбе. Никакой притирки, усушки, утруски и боя нам не потребовалось.

Наверное, в первую голову, так стало потому, что маленький Генделев был гигантский, огромный, объемный человек. Который обнимал все вокруг и всех вокруг. В отличие от всех других известных нам поэтов, он не был ни мнителен, ни ревнив – уникальное свойство. Он стоял так высоко, что имел право назвать гения – гением, а дерьмо – дерьмом. Именно что как право имеющий. (А не как книжники и фарисеи, если помните).

Генделев – ни кто иной, как просто великий русский поэт. Номер один после ухода Бродского. И, конечно, никакой там не «создатель концепции русскоязычной литературы Израиля», как написано в неких официальных биографиях. Кто-нибудь видел эту концепцию? Это просто одна из милых мистификаций, которые Мишенька так любил. Дескать, не какой-то там несчастный поэт, а серьезным делом занимаюсь! Концепцию разработал! Точно так же не был Генделев и политтехнологом. Назвать его политтехнологом – все равно, что Микеланджело записать в штукатуры; ведь шарашил же крышу на большом столичном объекте!

Тогда, десять лет назад, Генделев был в чистом виде поэт любви. Прежде – поэт войны. А в последние годы – поэт смерти. Привилегия поэта – точно знать «дату и колокол». И после многих всеизвестных предшественников останется и генделевское: «ах бох ты мой, как мы писали, дачный житель, как наши пальчики писать устали как».

В последние годы Миша мучительно болел. Ему помогали, как могли, многочисленные друзья. Но больше всех – опальные олигархи Борис Березовский и Михаил Ходорковский. Первый оплатил ему операцию в Швейцарии. Второй – дал большой грант в прошлом и последнем, 2008-м году. Это просто так, к слову, чтобы не забыть.

Генделев был не просто поэт. Но и судья. Его суду нельзя было не подчиняться. Теперь судьи больше нет. И появится ли – неизвестно.

Поэты много умирают в последние годы. И продолжат еще умирать. Ни один подлинный поэт не переживет русскую цивилизацию. Так получается, и так получилось.

 

 

Борис Березовский

 

Я люблю мой русский – Пушкина, Гоголя, Набокова, Мандельштама, Пастернака, Платонова, Бродского, Вознесенского, Генделева.

Каждое предложение любого из них не перепутаю с предложением другого. Поэтому они все вместе есть родной русский.

 

Умру поеду поживать...
где
вверх стоит вода Нева...
где мамы с папою кровать...
и звон стоит от голова
круженья
света белова
и я
не отверну лица
в лицо поцеловать отца
вот батюшке награда
а
много и не надо
а
много и не буду
туда смотреть отсюда

 

Ты смотришь оттуда сюда, а я отсюда туда и мы видим друг друга.

 

где
улыбаясь словно я
как будто улыбаюсь я

 

Миша! Салют!

 

 

Дан (Дмитрий) Бялик

 

Не будет преувеличением сказать, что мы все и всегда подражали ему. Подражали не во всем, конечно, – но зато всегда и мы все.

Каждый находил в нем нечто, чему был не в силах не подражать.

Потому что основная мысль в общении с ним была такая: я тоже так хочу. И буду.

Не завистливое «мне никогда так не» и не надсадное «а я еще и не так». А именно энергичное «хочу и буду».

Проявиться это могло в чем угодно: одни могли позаимствовать его эксцентричный стиль, другие – звериное жизнелюбие, третьи – трансцендентный ни на чем не основанный оптимизм.

Не уверен, что все это не было частью его художественного замысла. Поэт – он ведь поёт свою жизнь, как стихи, вот он и выпел вместе с ней всех нас – по крайней мере в части этих наших эмоциональных движений.

И теперь мы все – и есть Генделев. Миша оставил нам – нас самих. Таких, какими бы мы без него никак не получились.

Спасибо.

 

 

Ирина Врубель-Голубкина

 

Миша Генделев – одна из ярких фигур нашего русско-израильского мира. Он был удивительно живой и жизнеспособный человек. Человек, который пришел к гармонии. И в конце жизни он напечатал много книг. Последняя его публикация, так уж случилось, была в журнале «Зеркало». В 32-м номере мы напечатали его поэму «Картина».

Миша был был центром. Страстью. Мы разные люди, принадлежали к разному литературному пониманию. Но в конце жизни очень сблизились. В конце жизни…

 

 

Анна Гладкова

 

Для нас это не просто потеря автора, мы скорбим по человеку. Генделев поражал самоиронией, в нем не было какого-то пиетета к себе. Это мало кому из писателей свойственно. Он был, конечно, замечательный поэт, но и редкий человек. Амбициозен, но при этом скромен. И он был удивительно добрый.

 

 

Арсен Даниэль

 

...на улице в центре Иерусалима, которую давно уже для себя прозвали ул. Генделева, неприметный дверной проем, бесчеловечно-долгая крутая лестница... пижонская дверь с медной мордой, вставленная немного косо, как многие самоделки в «мансарде»... и, если сидеть внутри, запыхавшийся входящий всегда появлятся вдруг, как черт из табакерки, и хочется сказать «О, кто пришел!».. и всегда приходят, каждые несколько минут... и каждый раз удивительно, как если бы не Миша – хрен бы увиделись... и с периметра вагонных лавок под стеной, командным голосом «так! в холодильнике изумительное жаркое а-ля...» Как он ловко выдумывает размашистые названия своим рецептам... а мы знаем, что просто сброшены в кастрюльку lost and found оставшиеся с позавчера компоненты. Скрипучим голосом резкий выкрик «Прекрати орать!» в самое ухо притихшему сонному гостю... эти его фирменные шалости... выйти к гостям в монгольском халате или в каком другом неописуемом пиратском. И гости эти... «Грильяж на оба ваших зуба» Лонскому, за тогдашними полуденными шахматами... и бутафорские напольные часы с маятником – из излишков паркета... и стол из него... а этот камин. Но чтоб камин, непременно! Музыка всегда в доме, а слова «музыка» он не произносит, обзывает «музЫчкой», скрывая смущение панибратством, как и со Смертью. О которой, если все время болтать, – авось... Вот это мальчишеское, как его в нем много, сабли на стенах, ампир, блин... Но не укладывается в голову – как же теперь... любимая мансарда, набитая книгами и фальшивыми древностями – портал Настоящего в центр Иерусалима, и все имена и лица, которых больше нет в этом Городе, поочередно впрыгивают в кособокую дверь, когда он здесь... А когда его нет?....

 

 

Светлана Друговейко-Должанская

 

Я познакомилась с Мишей в апреле 1988 года, когда он впервые приехал в Ленинград после многолетнего житья в Израиле. Хотя стихи его к этому времени уже читала: у многих его друзей, в число которых входил и мой муж, имелись изданные в Иерусалиме генделевские книжки. «Послания к лемурам» я, во всяком случае, знала едва ли не наизусть.

На фоне размеренно-серенького ленинградского пейзажа преувеличенно экспансивный, подчеркнуто смуглокожий Генделев, облаченный в нечто немыслимо замшевое и оранжевое, производил сложное впечатление: то ли райской птицы, то ли (громко)говорящего попугая… Таксисты на Невском, завидев взмах его руки, только увеличивали скорость…

Переменить, сломать стереотип отношения к себе, который сложился у друзей твоей юности, когда гением считался каждый первый и каждый из этих гениев мог со вздохом заметить, что «Нобелевскую премию дали, пожалуй, не тому», – мало кому удается. Когда вышло «Неполное собрание сочинений» Генделева, то даже иронически настроенные знакомцы были вынуждены признать, что автор этих стихов по праву претендует на место в первом ряду современных поэтов, пишущих на русском языке, ежели только этот ряд существует.

Строчка «из Генделева» приходится к месту едва ли не в каждой филологической лекции: идет ли речь об иронии («Ирония летает по ночам. / Сова ее, бессонная с заката, / при свете пристальном подслеповата — / сидит в дупле, но в полуночный час / летит добытчица и ищет нам добычу, / все видит, видит то, чего и нет, / и тушки теплые приносит на обед, / то в скобках клюва, то в когтях кавычек»…), или о порядке слов в предложении («Когда я ввязался в русскую речь / как супостат в сраженье / в гари пороховой в гари пороховой /но во рту дыра / когда озирался как второстепенный член предложенья /на / щупывающий смысл на краю ура»...)., или об определительной функции генетива («...Во / глубинке родительного падежа / где кого-чего тихо как / что»…).

…Генделев появлялся в нашем доме примерно так: с порога заявлял «Сначала меня, Мишеньку, нужно хорошенько накормить-напоить» (я бросалась к плите), потом вспоминал, что ему немедленно нужно познакомиться с Сергеем Носовым (или Павлом Крусановым, или Александром Секацким), чтобы сказать, как его тексты ему, мэтру, пришлись исключительно по сердцу (я бросалась к телефону), затем требовал, чтобы я как можно скорее напечатала его новое стихотворение и переслала его Оле Егудиной, Мише Эдельштейну, Володе Соловьеву, Васе Аксенову и далее по списку (я бросалась к компьютеру), после чего обиженно орал, что я неизвестно зачем мечусь как угорелая, вместо того чтобы сидеть смирно и разговоры разговаривать, ибо он только за этим и шел к нам на канал Грибоедова…

Мишины рубашки и галстуки, книжки и купленные на арабском рынке приправы по-прежнему живут в нашем доме… И мы по-прежнему обмениваемся его фразами: «Вчера всю ночь читал Дао-Децзин: / открылись чакры — стыдно выйти в магазин», или «Цвети и будь здорова, / пизда гнезда Петрова», или…

 

 

Александр Елин

 

Миша Генделев ушел от нас. Это был великий, системообразующий человек. Поэт, не стоявший ни в каком ряду, умница, весельчак, потрясающий собеседник, гениальный повар. Он умел дружить как никто, он любил людей – не всех, как и положено мудрецу, а умных и красивых. И мы отвечали ему взаимностью.

Нам будет некоторое время не хватать тебя, Мишенька, а потом мы опять встретимся у тебя дома и выпьем уже нездешней водочки, которую ты так вкусно умеешь настаивать на травках-ягодках.

Из немногих подарков, которые мне сделала жизнь, Генделев был одним из самых дорогих.

Спасибо за все, Миша. До свидания.

 

 

Леня Зиманенко

 

Он был наш Ребе. Тот, который выше, лучше, талантливей. Тот, вокруг которого мы были все, какими бы состоявшимися мы ни были сами по себе.

Он кормил нас своими хлебами. Это были не обеды или ужины, а трапезы. Его стол был алтарем. Мы заходили не поесть, а причаститься. Он смотрел на нас и ерничал. Радовался нашему веселью и рассказывал байки. Это был его вид религии. Мне кажется, он всегда видел в нас паству, галдящую и ссорящуюся ораву ешиботников.

И все мы стояли на этой горе, и смотрели, и чувствовали эту ужасную несправедливость. Как будто забрали наверх любимую игрушку, дарившую столько веселья и счастливых минут. Как будто он оставил нас нам, и мы опять стали старше.

Горечь пройдет, а Миша останется с нами. Мы еще долго будем встречаться как люди заряженные и пропитанные им. Мы все его апостолы, в каждом из нас кусок его света, его радости.

 

 

Гали-Дана Зингер

 

Со стихами Генделева меня познакомил ночной сторож ульпана, в котором нас с Некодом Зингером поселили сразу по приезде, писатель Михаил Федотов. Чуть ли не в первую неделю после нашего прибытия в Иерусалим он сунул мне в руки черный квадрат – «Стихотворения Михаила Генделева»: «Почитайте!». Иногда мне кажется, что эти стихи – одна из главных причин того, что я по-прежнему живу в Иерусалиме.

Проходит еще месяца два, я стою у полки в книжном магазине Изи Малера, в руках – квадрат серебряный, алюминиевый, в нем что-то трогательно-знакомое, вроде могильных памятников, крашенных той же краской на нашей общей прародине. «Послания к лемурам». В который раз я верчу книжку в руках, денег не то чтобы мало, их нет вообще, живем в ульпане на казенном довольствии. Ставлю обратно на полку. «Что же не купите?» Поворачиваюсь на голос: Генделев. Мы еще «не знакомы». «Подожду, пока вы сами мне подарите». Долго ждать не приходится. Широким жестом Генделев снимает книгу с полки и протягивает ее мне уже с дарственной надписью, комплиментом не менее гусарским, чем жест. На всех последующих книгах дарственные уже в другом стиле, «коллегам» (любимое генделевское словцо) такого не пишут.

Последние пару лет мы сталкивались главным образом в коридорах нашей общей поликлиники, обменивались гримасками, что тут скажешь. Обстановка не располагающая.

До похорон остался час. Я еще не выходила сегодня из дому и плохо себе представляю, каким будет этот город без Генделева.

 

 

Некод Зингер

 

Хотелось бы помянуть Мишу Генделева, человека склонного в творчестве к смелой самоиронии, да и в жизни всегда любившего шутки, свои и чужие, отнюдь не скорбными словами. Сам он почти при каждой встрече первым делом сообщал: «Я тут написал стихотворение!» И декламировал что-нибудь новенькое, вроде вот такого:

 

Ночь напролет, как псих, читал «Дао дэ цзин».
Открылись чакры. Стыдно выйти в магазин.

 

В период работы в газете «Вести» Генделев, к тому времени написавший эпитафии на многих живых и здоровых приятелей, объявил конкурс на лучшую эпитафию на себя, любимого. Нега Грезина, под личиной которой не скрылись мы с Гали-Даной Зингер, откликнулась на призыв четырьмя эпитафиями.

Первая пародировала его строчку «Нет у меня другой любви, и этой тоже нет»:

 

Здесь закопал своих костей
М. Генделев, поэт.
Нет от него других «Вестей».
И этих тоже нет.

 

Другая отсылала к его «Вавилону»: «Я выпускал бы птиц, когда б они летали»:

 

Прохожий, задержись, пролей слезу в печали!
Весь Генделев лежит, совсем безмолвный весь.
Он выпускал бы книг, когда бы их читали,
Но «Вести» предпочел печальные принесть.

 

Вот еще парочка, обыгрывавшая его любовь к сложносоставному самотитулованию:

 

Пролей слезу, читатель!
Ушел от нас навек
Политобозреватель,
Поэточеловек.

 

Маленькая трагедия

 

– Днесь, говорят, распят какой-то жид…
– Прохожий, проходи, не стой на этом месте.
Здесь, четвертован, Генделев лежит,
Поэт, прозаик, публицист, политический обозреватель газеты «Вести».

 

Поскольку Мишу эти эпитафии тогда порадовали, я верю, что он и сейчас будет доволен.

 

 

Илья Зунделевич

 

Мы доехали до Иерусалима примерно в одно время. Естественно, что скоро познакомились. Мне кажется, что это произошло в «мерказ клита» Гило на очередной сходке у художника Саши Окуня. Помню, что мы затеяли некий разговор, который довольно быстро перешел в стадию обмена документами и выяснения, когда у кого день рождения и кто кого старше. Уехали оттуда мы вместе, естественно за продолжением праздника. Так, время от времени, мы встречались то у него, то у меня на кухне, где иногда готовили в четыре руки. Но на Бен-Гилель значительно чаще.

Помню, что где-то мы отмечали выход его первого сборника. Оттуда мы перетекли в неве-яаковскую квартиру Генделева. Там были Анри Волохонский, Майя Каганская, Глозманы... Словом, привычный набор того времени. Миша стал ко мне приставать, как мне нравятся его стихи. Надо сказать, что я до сегодняшнего дня не люблю подобные вопросы. Как правило, говорю сам. Ну, я и высказал свои критические соображения, которые у меня тогда были. Помню свою фразу, что нашел в сборнике три отличных стиха, и это для любого автора большая удача. Генделев не простил мне этого пассажа, и напоминал мне его многие годы, когда я окончательно «въехал» в его поэзию, которая, действительно, с годами становилась все лучше.

30 марта утром мне позвонил наш общий иерусалимский друг, ныне житель Ярославля, Лазарь Дранкер, и сказал, что Мишки не стало.

Не стало важного центра кристаллизации русского Иерусалима. Независимо от его географического места расположения. Свой Бен-Гилель Миша всегда носил с собой.

Не стало важного поэта в пространстве родной речи, которую мы, также не зависимо от географии, носим с собой, как Миша свой Бен-Гилель.

Не стало друга, с которым, несмотря на редкие в последнее десятилетие встречи, связано так много. И душевное расположение, и молодость, да еще много всякого. Свои люди...

Я подошел к книжной полке, где стоят девять Мишиных томиков, открыл их все подряд, перечитал посвящения, и с удивлением обратил внимание на то, что чем реже мы с ним встречались, тем теплее были его слова.

Видимо, самая душевная встреча нас ждет еще впереди.

 

 

Юлия Идлис

 

Ты спрашиваешь, читала ли я стихи Генделева до знакомства с ним? Нет, я как раз сначала познакомилась с ним, потом услышала, как он читает, а потом только прочитала его стихи на бумаге. И каждый раз это был новый человек и новый поэт. Когда я с ним познакомилась, он показался мне очень строгим ценителем – причем ценителем буквально всего. Он был одним из тех редких людей, у которых есть собственное мнение относительно всего, даже каких-то мелочей, которые, казалось бы, вообще не заслуживают ничьего мнения, – например, майонез. Из-за этого казалось, что он все уже знает, все видел, причем большую часть всего видел не просто, а в белых тапочках. Это пугало, но это же и завораживало: если уж он хвалил что-нибудь, казалось, что это Действительно Настоящее.

Потом я услышала, как он читает стихи, – и познакомилась с новым человеком: поэтом, очень нежным к поэтическому языку и беспощадным ко всему остальному. Его тексты вообще лучше всех читал именно он, потому что только он не боялся интонировать их до конца, со всеми мелодическими взлетами, падениями, каденциями и ассонансами, которых большинство авторов почему-то стесняются при чтении голосом. Стесняются вообще-то понятно почему: это такое чтение-пение, а при тех философско-религиозных текстах, которые писал Генделев, чтение-пение заставляло автора вставать сразу же в позу пророка, жгущего глаголом. Все этой позы боятся, Генделев – не боялся. Для него она была вполне органичной.

Ну и, наконец, на бумаге: на бумаге Генделев был совершенно другим автором, очень внимательным к текущей жизни вокруг, к переплетению истории, мифа и сиюминутного, к человеку и человеческому во всем. Видимо, такой эффект производила бумажная «немота» его текстов: когда он их не озвучивал и не подавлял читателя фонетической мощью своей фирменной звукописи, в его стихах проступало легкое дыхание времени, все эти олигархи, политика, быт, молодая жена, жизнь. На бумаге он очень живой, ироничный до ехидства, посмеивающийся поэт.

 

 

Аркан Карив

 

Мы шутили, что Миша переживет нас всех и будет ездить на своей инвалидной тележке между нашими могилами. Несмотря на все болезни, в нем жизни было на десятерых. В его уход невозможно поверить.

Все, что можно и должно говорить в таких случаях, будет до отвращения формальным. Все знают, что он был большим поэтом, денди и хлебосолом. Но как сказать о том, что вместе с ним ушла огромная часть нашей жизни? И как сказать про любовь?

Когда мы хороним своих близких, то утешение – хоть какое-то – можем найти только в памяти о них. Миша создал такой огромный прекрасный мир, которого нам хватит до конца нашей жизни. Любить и помнить – вот все, что нам осталось.

 

Я к вам вернусь
еще бы только свет
стоял всю ночь
и на реке
кричала
в одеждах праздничных
– ну а меня все нет –
какая-нибудь память одичало
и чтоб
к водам пустынного причала
сошли друзья моих веселых лет

 

 

Марина Концевая

 

Когда мне позвонила Талька Генделева – дочка Миши, я поняла, что Миши не стало. Звонок прозвучал в половине третьего ночи, и никаких сомнений уже не должно было быть, но я все же по-дурацки спрашивала: «Таленька, что? Что случилось?» Потому что нам никогда не хочется верить в худшее. А смерть – это худшее, что могло случиться с Мишей, потому что в нем оставалось еще так много страсти к этой сумасшедшей, запутанной жизни – между Москвой и Иерусалимом, а еще немножко Питером, а еще столько всего нужно было сказать «сильным мира сего», а сколько еще не договорено, не доспорено, не доедено и не выпито – с нами, с теми, кого он любил и кто любил его. Мы любили его, несмотря на его «вредный» характер: ведь Мишка мог наговорить массу обидных слов, разгорячившись в споре, накричать… И богохульник он был тот еще… Но те, кто любил его и знал, – всегда прощали его. А теперь пришло время нам просить у него прощения. Потому что таковы правила: теперь мы перед ним в долгу. Он оставил нам потрясающее наследство – свои стихи, свою страсть к жизни, к спорам, к шумным застольям. А что остается нам? Мы еще поплачем о тебе, Мишка, но все-таки, вспоминая тебя (а вспоминать будем часто, ведь ты – наша жизнь!), – а вспоминая тебя, будем радоваться – ведь какое богатство ты нам оставил… Я знала всегда, что Миша – настоящий поэт. И таких настоящих, как он, очень мало. Да будет память твоя благословенна, Миша Генделев!

 

 

Илья Кукулин

 

Место, которое занимал и теперь уже навсегда занял в русской литературе Михаил Генделев, совершенно уникально. В эпоху, когда ни война, ни восточная экзотика, ни романтическое одиночество уже не были полем эксперимента, а воспринимались читателями и поэтами как обветшавший внешний антураж, Генделев вернул все это в русскую поэзию. Однако его стихи оказались не стилизаторскими, а очень современными, потому что за позицией романтического героя поэт наблюдал несколько со стороны и с изрядной долей самоиронии. Без иронии он относился только к возможности поступка, превосходящего его личные возможности. Генделев словно бы вел многолетний эксперимент, выясняя: что значит быть героичным? Героична ли позиция поэта? Помнит ли нынешняя поэзия о своем дальнем родстве с библейскими пророками?

Генделев называл себя не русским поэтом, а пишущим по-русски израильским поэтом – но на большинство ивритской поэзии Израиля его поэзия была похожа мало. Все-таки он был прежде всего русским поэтом, генетически связанным и с Серебряным веком, и с питерской неподцензурной поэзией, с поэзией его покойных друзей Виктора Кривулина и Алексея Хвостенко. Ведь и Кривулин, подобно Генделеву, испытывал постоянную потребность в публичном действии и выступал в 1990-е на митингах демократов.

Генделев словно бы продолжил на новом этапе эстетику Николая Гумилева – но, в отличие от Гумилева, для него поэзия охватывала не всю жизнь, он знал, что у поэзии есть пределы. Ни свои кулинарные сочинения, ни свою журналистику, ни свою прозу он не считал приложением к поэзии или продолжением ее. До некоторой степени он был наследником и Исаака Бабеля, только у Бабеля в центре сюжета был еврей среди солдат, а у Генделева – поэт среди евреев, которые могут быть и солдатами. Это тоже позиция чужого, который никогда не может стать полностью своим. Для того чтобы освободиться от груза привычных для питерца, ленинградца, культурных влияний, Генделев и провозгласил себя израильским, а не русским поэтом.

Но самое удивительное в том, что израильским поэтом ему действительно удалось стать. Он сделал фактом своей личной биографии самые разные стороны жизни современного Израиля – журналистику, политику, войну – и предложил в своем творчестве такой угол зрения на Израиль, которого в собственно израильской поэзии не существовало. Он писал для читателей, для которых сочетание экзотики и «европейскости» оказалось реальностью внутренней жизни. Он стал их голосом.

 

 

Михаил Маген

 

Я познакомился с Генделевым еще в Ленинграде, когда нам обоим было около двадцати лет. Мы весьма не понравились друг другу, ну а потом очень близко дружили на протяжении последующих сорока лет. Практически одновременно перебрались из Ленинграда в Хайфу, вместе там пьянствовали (читайте Мишину поэму «Вечернее пьянство в Хайфе»). Я встречал его в Тверии, когда он приезжал на побывку из Ливана, он очень «весело» рассказывал о том, как он под обстрелом..., я не смогу пересказать, я не он.

А дальше была долгая жизнь, я грелся в лучах его магнетизма, рядом с ним жизнь становилась ярче, эмоции богаче и водка вкуснее. Эти Мишины качества замечали, наверное, все кто с ним дружил, а он умел дружить как никто и имел огромное количество любящих близких друзей.

А также... Миша Генделев совмещал, органично совмещал, два зачастую противоположных качества, во-первых, это особая генделевская эмоциональность, что понятно, не бывает хороших и неэмоциональных поэтов. Но, к тому же, Генделев обладал блестящим рациональным мышлением, на уровне великих мыслителей. Миша был очень умный. К примеру, среди философов, Генделев выделял Гуссерля (Husserl), как наиболее близкого. Я был свидетелем того, как Миша легко излагал идеи позднего Витгенштейна.… На мой взгляд, стихи Генделева уникальны, ибо они нерасторжимо включают в себя завораживающую эмоциональность и блистательную многослойную рациональность.

Для меня Генделев творец масштаба Данте. И так же как «Божественную комедию», его стихи надо издавать с многотомными комментариями и изучать в университетах.

 

 

Андрей Макаревич

 

Не знаю, почему я был так уверен, что Миша из этой истории выкарабкается. Наверно, потому что плохо представлял себе свою жизнь без него. Мы очень дружили и виделись постоянно – как не расставались. За несколько дней до беды позвонил Веллер и сказал, что Мише стало лучше, и я уже совсем успокоился. Никогда еще не испытывал такую растерянность от ухода близкого человека – как-то в этот раз особенно неправильно. Звонит телефон, а я слышу его голос: «Привет, дорогой мой...»

 

 

Лев Меламид

 

Мы были очень близки. Я познакомился с ним примерно в то же время, как он приехал в Израиль (в семьдесят седьмом), он всегда читал мне свои стихи, написанные от руки – он всегда писал от руки. Последнее стихотворение я напечатал ему на компьютере за день до того, как поехал в больницу.

Как это ни печально и страшно, он стал классиком. Это стихотворение осталось у меня, но мне сейчас очень грустно, поэтому я не хочу и не буду читать сейчас его стихотворение. Может быть, после похорон…

 

 

Марина Меламед

 

Хочется подбирать слова, вспоминая, как Мишка диктовал мне предисловие к книге тарасовских стихов – «Надблагородный Тарасов»...

Вместо этого сходу вспоминается, как много лет назад он встретил меня, заучившуюся в театральной школе до прозрачности, и молвил (добрый фей, не иначе): «Идемте, покормлю!»

И покормил обедом, как раз был супчик, и писатель из Германии бегал по мансарде, беседуя, и вид на Иерусалим с высоты крыши... и весь остальной Генделев, очень настоящий. И тон такой он задавал вокруг себя, что незачем было становиться на цыпочки, подыскивая слова. А лучше пойти, помыть посуду и прекратить орать тут, лучше возьми гитару в конце концов, хотя не люблю я музыку... «Вилковскую фантазию» хотя бы... а больше всего любил самый трагический романс, который переделывал до изнеможения...

А в конце гулянки мог сообщить трезвым голосом, накормив всех до отвала: «Вы же, сволочи, дрыхнуть будете, а мне с утра – работать».

Именно – писать.

Спасибо тебе, Миша, твой супчик всегда был хорош. Во всех отношениях...

Когда-то я приволокла тебе пародию, прозаическую, – на тебя – был счастлив и благостен, слушая... так я процитирую, ладно? самую суть:

«Так было сказано: одним словом – Генделев. Двумя словами – Генделев! Действительно, лучше не скажешь...»

 

 

Дарья Митина

 

Гениальный поэт, прекрасный человек, замечательный друг! Умом пытаемся смириться с потерей, а сердце не принимает. И громадная благодарность судьбе за честь знакомства и дружбы. Миша (у меня еще плохо получается сказать «был») необыкновенно умный, тонкий, образованнейший, очаровательный и обаятельный человек, который дарил своей дружбой, теплом и острым словом. Помогал понимать жизнь, человеческие отношения, поэзию и самое себя.

И не будет звонка: «Привет, монголина, я приехал, приходи вечером» или «Привет, приходи – вкусно накормлю».

И жизнь в наших сердцах, в нашей памяти и мысли грустно-теплые.

Пусть будет благословенна твоя память, Мишенька!

 

 

Наташа Мозговая

 

Впервые я увидела его в 11 лет, вскоре после переезда в Израиль. Он расхаживал жарким июльским днем голый по пояс по богемной квартирке на улице Гилель в Иерусалиме, и перемежал бытовые байки стихами и неожиданными проповедями на одном дыхании. Потом была газета «Вести» с кулинарно-философской рубрикой, книги, московский период, а потом посыпались недуги, один за другим.

Я больше общалась с ним, когда мне еще не исполнилось 20. Естественно, была дурой. Меньше надо было ерничать, больше слушать. Не страдая от комплекса забитых интеллигентов, Миша никогда не сомневался в том, что титул первого поэта русскоязычного Израиля (молодые и уже не очень молодые профессиональные литераторы и окололитературные любители называли его своим гуру), – принадлежит ему по праву. Даже когда он ругался (а ругался он много и смачно), а иногда ругал и Израиль, Миша был частью Иерусалима, а Иерусалим – частью его.

За последние пару лет новости доходили в основном плохие, но в голове его смерть не укладывается.

Пусть земля ему будет пухом.

 

 

Павел Лунгин

 

Это ужасная потеря, потому что Миша, Миша Генделев, был из поколения динозавров. Из поколения уходящих людей, крупных поэтов. Хотя поэтов нельзя сравнивать, для меня он был уровнем Бродского. У Миши было особое отношение к поэзии – не как к игре, а как к трагическому протеканию жизни.

Он был поэтом всегда. Не писал стихи, а ими жил. Это единственное, к чему он был предназначен.

Я давно знаю его стихи и очень люблю. В том числе поздние. Сложные для понимания, через которые нужно продираться, как через густой лес. А вот лично мы познакомились сравнительно недавно. Я доверял ему настолько, что единственному из московских друзей показал свой неоконченный фильм про Ивана Грозного.

Он очень хотел посмотреть, словно чувствовал… Все просил, покажи, покажи. Я ему одному показал. Он сидел один в зале. И сразу придумал название, сказав, что фильм должен называться «Царь». Одно короткое слово – «Царь». Так с тех пор этот фильм и называется. Я искал это название. Миша помог.

Это был особый человек. Вместе с ним ушел целый мир – дружбы, поэзии, особых отношений. Но стихи остаются…

 

 

Антон Носик

 

Я познакомился с Мишей Генделевым в Иерусалиме, летом 1990 года. Многие стихи и поэмы, с которыми он впоследствии стал широко известен российскому читателю, в ту пору еще не были написаны. Но другие – такие, как «Ночные маневры под Бейт-Джубрин» или «Я к вам вернусь...», – уже существовали, и мы знали их наизусть (как и отрывки из некоторых его прозаических текстов, служившие в нашем узком кругу присказками и крылатыми фразами). Генделев был, невзирая на напускную свою мрачность и поэтическую серьезность, человек необыкновенно веселый, озорной и общительный. В его квартире под крышей дома на Бен-Гиллель всегда бурлила отчаянная русско-иерусалимская жизнь, не прекращавшаяся даже с отъездами хозяина в путешествия...

Тема старости и приближающейся смерти в Мишиных разговорах всегда присутствовала, но даже после того, как ему удалили верхушки легких, и весь он раздулся от принимаемых стероидов, трудно было поверить, что он это всерьез: он был, наверное, один из самых жизнерадостных и жизнеутверждающих людей, каких я знал. Трудно представить себе, что больше мы с ним никогда не выпьем, ни в московской его квартире на Колобовском, ни под крышей иерусалимского Арбата, ни в театре Райхельгауза на Трубной, где он в последние 10 лет взял обычай отмечать дни рождения...

Прощай, Михаил Самюэлевич, да будет иерусалимская земля тебе пухом.

 

 

Александр Окунь

 

Миша был крайне мужественным человеком. Он проявил себя таким во время войны в Ливане – я думаю, что в каком-то смысле, он себя так чистил под Лермонтова. Недаром одно из его стихотворений называется «Говорит Михаил Генделев», совсем по-лермонтовски. Когда Миша сильно приболел, то вел себя столь же мужественно. Он был романтической фигурой. И свою романтическую игру он вел с большим благородством. До самого финала.

Мы были знакомы с Мишей больше 30 лет. Когда только приехали, поселились в центре абсорбции в Гило. Однажды я возвращался вечером – вижу Генделева в военной форме, красных ботинках – он уже тогда был военврачом. Миша знал, что форма ему очень к лицу. Для меня же это был шок – после стольких лет увидеть старого, еще по Питеру, знакомого в такой одежке. В совершенно иной ипостаси. Почему-то мне это особо запомнилось.

 

 

Лена Островская

 

…Аппетитно одевался, меняя жилетки и галстуки-бабочки, элегантно и со вкусом кашеварил, мурча перетекал из Москвы в небесный Иерусалим – приехало «наше всё», так мы его называли за глаза с его подачи…

Миша обладал одной редкой чертой натуры, – неленивостью, – он скрупулезно относился к деталям, будь то приготовление телятины по-льежски с яблоками или стихосочинительство: разложенные ингредиенты для кулинарного объедения получали одинаково пропорциональную порцию внимания, как и исчерканные листы черновиков рождающегося стиха: «ешь давай – это феерически вкусно, а я тебе новое стихотворение прочту...». Никогда не относился свысока к дыркам в образовании, объяснял с удовольствием, что имел в виду, терпеливо, как будто ребенка, воспитывал – знания у него были поистине энциклопедические. Хотелось выпрямить спинку и тоже, как Миша, знать про.., читать это.., разбираться в том, в чем совсем не понимаю – стихах, например.

Но больше всего Мишина неленивость заключалась во внимательности к людям, ко всем ингредиентам их натуры, он видел каждого объемно и до сердцевины и никогда не отворачивал лица: «приезжай, нам надо поговорить», – это значило, будем говорить обо мне сегодняшней, и только внимательно выслушав и дав ощущение заботы без прищура, мягко, но авторитарно растолковывал про жизнь, про любовь, про мальчиков и девочек, про стихи, про счастье.., про меня.

Заигрывая, сокрушался, что мало того что после смерти придется еще долго ждать прибытия любимой жены и подруг, но и того, что после распределителя может оказаться с ними по разные стороны забора.

Надеюсь, ТАМ один большой зал ожидания для всех, а земное время просто отключено.

 

 

Ирина Рашковская

 

Значение Генделева в русской литературе преувеличить невозможно. Пожалуй, он был самым крупным поэтом нашего времени. Он работал с языком так, как скульптор работает с глыбой: создавал из необъятной величины драгоценное и на первый взгляд легчайшее творение. Легчайшее, но весившие тонны.

Всяк текст его тяжел и легок одновременно. Миша знал Тайну, у него был ключ от одной из дверей Русского Языка. Теперь эта дверь закрыта, а перед ней – его книги и брошенные листы с последними текстами. Человек размашистый, широкого жеста, он был чертовски аккуратен во всем, что касалось работы, стихов: уйдя, он закрыл дверь и выбросил ключ скорее всего в Средиземное море, самое на тот момент близкое.

«Любить так любить, гулять так гулять, писать так писать», – вот одна их формул генделевского бытия. Он одухотворял любое пространство, в котором находился. Представить Иерусалим без Генделева невозможно. А теперь уже и Колобовский переулок, где он жил в Москве, да и Патриаршие, где он когда-то обитал, затаили в своих изгибах его вечную тень.

И все же это был Мишенька с Бен-Гилель, там на мансарде собирались и праздновали вместе с ним жизнь его друзья, среди которых он – дурачившийся, готовивший новое чертовски вкусное блюдо, сидевший за шахматной доской – был Пророком.

Это стало ясно не сейчас. Это было известно всегда.

Он умел дружить, умел любить, он знал свое дело – он никогда не писал слабее однажды заданного уровня и время от времени превосходил сам себя. Он любил жизнь, но он за нее нее цеплялся. Не покидает ощущение, что он ушел тогда, когда счел нужным. Навсегда поселилось в телефонной трубке его энергичное и ласковое «Здравствуй, дорогой».

Он мог поучать, критиковать, яростно спорить – и при этом Любовь была, пожалуй, основным его свойством. Его хотелось слушать, к нему нельзя было не прислушиваться. Генделев стал мне старшим братом. Он подарил мне 16 лет безмятежного «младшесестринства», в котором можно было быть счастливой, уверенной в себе и все же слабой. Сильным был всегда он.

Спасибо тебе, Мишенька.

 

 

Арсен Ревазов

 

Если предположить, что душа Генделева способна подняться на полтора-два метра над телом, то вид с могилы ее бы восхитил. Иудейские горы сколько хватит взгляда. Все коричневое, плавное, зеленое, и кремовые кубики домов, и синее небо в облаках. Тот же вид, что провожает на главном выезде из Иерусалима, только с еще более высокой точки. Для наслаждения видом надо также предположить, что душа обладает классическим человеческим зрением.

Проверить, существует ли сознание вне тела, что означает ответить на вопрос «есть ли жизнь после смерти?», мы не можем. Мы не можем, но нам придется. И, к сожалению, Генделев это уже проверяет.

Я уверен, что еще несколько лет он бы прекрасно обошелся без этого знания, но предположим, что есть. Не исключено, что есть.

Тогда грустно. Да, мы потеряли Мишу. Но одного Мишу. И сохранили все остальное. А он потерял всех нас. Сразу. Всех вообще. Не считая возможность писать стихи, любить женщин, веселиться, вкусно готовить, пить водку, интересно разговаривать. То есть, каким же крутым местом должен быть рай, если он компенсирует такую серьезную потерю?

И почему, чтобы попасть в это крутое место, надо сначала обязательно умереть?!

Словом, лично мне жалко не столько всех осиротевших нас, хотя, конечно, нас жалко, но прежде всего Генделева. Он так любил жизнь! Он так не хотел умирать, не умел умирать, боялся смерти. Тщательно разбирался с ней стихами. Ужас.

Или все–таки я не прав, и Закон Сохранения как один из самых фундаментальных и универсальных законов Вселенной работает и на том свете? Тогда потеря Мишей всего, что у него было, должна быть ему очень и очень серьезно скомпенсирована. Прямо вот очень серьезно. Может, компанией Гомера, Горация, Данте, Шекспира, Блейка, Пушкина, Мандельштама и Бродского? Х** У*******о. Хорошая компания. Достойная. Генделев очень любил достойные компании.

Но это ему, Мише. А нам? Тут?... Ну ладно, Бог с нами. Не хочется мелочиться. Мы потерпим. Лишь бы ему там было хорошо. Вид с могилы уже удался. Хорошо для налаживания новой оптики души. А дальше Генделев сам разберется. Он умеет улаживать дела.

 

P. S. Миша, как же так?! Ты позавчера был жив, а сегодня в честь тебя можно улицы называть?!?

 

 

Лев Рубинштейн

 

Миша всегда озадачивал меня какой-то вызывающей необычайностью – эксцентричный облик, безразмерный круг знакомств, где легко умещались несовместимые, казалось бы, персонажи, нетривиальная для поэта тяга к роскоши, при том, что и представления о роскоши были у него вполне нетривиальны.

Все это вкупе с его бурной и не всегда понятной для меня деятельностью, совсем, мягко говоря, не связанной с искусством, довольно существенно мешало понять, каким он был замечательным и уникальным поэтом. А он им был. И он был им прежде всего, как бы он ни заслонял свою трепещущую поэтическую материю бурлеском своей повседневной поведенческой жестикуляции.

Он был профессиональный хозяин дома, изобретальнейший повар, строгий, но справедливый начальник стола, изготовитель и держатель десятков водочных настоек, разлитых по коллекционным хрусталям. В его доме было настолько тепло и торжественно, что поэзия казалась совсем избыточной, чтобы не сказать факультативной. А она при этом была главной, а по прошествии времени наверняка окажется и единственной в прекрасной и причудливой Мишиной жизни.

Почти при каждой нашей встрече Миша говорил: «Если выберешься в Иерусалим, непременно остановись у меня. Я уверен – тебе понравится». «Миша, – говорил я ему. – И я уверен, что мне понравится. Обязательно приеду к тебе. Но куда нам торопиться – вся ведь жизнь впереди». Ну и вот…

 

 

Сергей Синельников, Татьяна Соломоник

 

Ровно 40 лет нашей дружбы и 20 дней разницы в дне рождения – это практически вся прожитая в зрелом возрасте жизнь. Сначала питерский клуб Меридиан, нам нет еще 20 лет, каждый вторник ожидание новой песни на Мишины стихи и музыку Лени Нирмана или Ларисы Герштейн, потом ночные посиделки под его чтение и бренчание гитары, внезапный отъезд, прощание навсегда, но еще потом – неожиданное возвращение, регулярные встречи то в Питере, то в Москве, сборка записок его кулинарного Общества Чистых Тарелок, новые книги потрясающих стихов, многие из которых он неожиданно и без комментариев присылал нам по интернету…

И наконец, скорбное извещение, как с фронта, на котором он всю жизнь бился с неправдой и несправедливостью, а последние годы – с болезнями. Дальше выхода нет – будем жить памятью, потому что для нас и наших общих друзей он навсегда останется таким же, как 20 лет назад, на нашей кухне 8 апреля 1989 года, в свой первый неожиданный приезд из Израиля в Питер – четыре утра, звонок в дверь, на пороге невероятный и нереальный в те времена Генделев: «Привет, ребята, я не поздно?»…

Спасибо, что Вы поместили эту фотографию на виртуальную обложку Книги (увы!) теперь Его Памяти. И навсегда для большинства из нас Миша останется Великим Поэтом, Настоящим Мужиком и Замечательным Другом, впрочем, таким, каким он и был в реальности. Вечная ему память!

 

Посмотреть
так смерть
несомненно сон
но тот
что снится себе сам
так я и записал
но прошел песок
и забыл я что записал.
А
в несозвездии Близнецов
огнь
кометы плясал
значит смерть
это такой сон
что снится тебе
сам...

 

И еще из его посвящения «На смерть поэта», еще одного нашего общего друга – Леши Хвостенко:

 

Дай я пошлю тебе бабочку божию чушь безделку
с запиской на обороте вручить Хвостенко
мою самую с серебра оттенком
пепельную
с огненною каймою

носи ее
памяти на отвороте светлом…

…а лучше
я пошлю тебе свою куколку
а
точней
завещаю

води ее в детский сад царей кормить овощами
выводи играть на свои Шанзелизе Алеша
научи ее петь
ты
а потом я тоже.

 

 

Владимир Сорокин

 

Мы как-то сразу понравились друг другу. Заочно, по произведениям. И уже потом встретились в Москве и подружились. Миша был человеком удивительным. Я даже завидовал ему. Его удивительной жажде к людям. У него был почти метафизический интерес к человеку. Он очень был внимателен к людям.

Обычно поэты – это такие мизантропы, махровые эгоисты. У Миши наоборот. Он был тонким, рафинированным поэтом. Московский интеллектуальный цинизм у него сочетался с внимательностью и жаждой к людям.

Когда мы в последний раз виделись, это было в Москве у Андрея Макаревича, говорили о том, что правильное застолье – еда, с любовью приготовленная для друзей, питье, разговор – к сожалению, уходит. Говорили, что надо бы это сохранить говорили. Так вот Миша был хранителем жанра.

Вообще это был мощный поэт, виртуозный. Меня удивляла каждая его строчка. Непредсказуемостью своей удивляла...

 

 

Эмма Сотникова

 

Мишка! Мишка... Неужели все закончено?! Ты не ввалишься в квартиру на Фонтанке, с карманами, заполненными «четвертинками» «Столичной» (а может, «Московской»), не сядешь за шахматную доску с Сотниковым, которого уже тоже нет. Не будешь орать на меня за 27 опечаток в первой своей книге «Въезд в Иерусалим», не усадишь с рюмкой коньяка в своей иерусалимской мансарде слушать последние стихи.

Теперь мы будем их читать и слушать сами, без тебя, на вечерах твоей памяти.

Мы будем их читать и слушать...

 

 

Ольга Ципенюк

 

Сегодня ночью, и утром, и сейчас это невозможно осознать – Миши нет.

Мишки, Мишеньки, Поэта, Старика – как только не называли его в этом странном разновозрастном кругу, центром которого он был столько лет.

Ни разу за долгие недели его болезни даже мимолетно не мелькнула мысль о плохом, о том, что он может уйти. Миша и Смерть? Да бросьте, он столько раз потешался над ней, дразнил, играл со старухой в салочки – и оставлял растерянно стоять посреди рубленых строк и бабочек-строф...

Его витальность, и жизнелюбие, и приправленный изысканной желчью оптимизм удивительно сочетались с детской наивностью, отцовской заботливостью, еврейской хлопотливостью. После самой разухабистой пьянки всегда позвонит: узнать ли, как добрались, похвалить ли печеный баклажан, попенять ли, что цыплята были суховаты...

Казалось, он учил меня чечевице со шкварками и припущенной тыкве, а на самом деле – делился искусством принимать гостей, наотмашь, безудержно, чтобы ломился стол и негде сесть, чтобы шумно, дымно и радостно. Его дом – московский ли, иерусалимский ли – всегда был и сгустком энергии, и вожделенным оазисом посреди суеты сует.

А еще – он учил слушать музыку стиха, и говорить – не только про стихи, про любое интересное, живое, умное. К нему тянулись, им восхищались, на него ворчали -–опять, дескать, видели Старика с сигаретой...

Сегодня ворчать не на кого. Надо просто вспомнить, как он ждал нас – с накрытым столом, графинчиками разного калибра – кому кизиловой? кому ореховой? - и стопкой исписанных листов, с новым и непременно прекрасным.

Надо налить рюмку и обязательно сказать его любимое: «За радость общения, друзья мои! Мы поразительно хорошо живем».

Думаю, он будет рад.

 

 

Виталий Чирков

 

Генделев для меня – друг-учитель, гуру сочной жизни. Творчество, женщины, еда, алкоголь, юмор, работа, друзья, щедрость – все это Миша умел лучше других.

Он потрясающе точный и желанный пример успешной жизни, такой путь хочется повторить и потом, встретившись с ним другом мире, с гордостью отчитаться: «Мастер, я справился!» И это то, что нам сейчас остается – стараться максимально походить на него во всем, за что мы его любили. И тогда, возможно, мир будет выглядеть почти так же, как при Генделеве – ярко, весело, вкусно.

 

 

Сергей Шаргородский

 

Сейчас не время для мемуаров и воспоминаний – хихикать от ума и писать «Труды и дни» еще успеем. К тому же, в несколько строк не вместить более четверти века дружбы, а Миша был больше чем другом – он был семьей в том высшем смысле, в каком кровь становится единой духовной субстанцией.

С мертвыми разговора нет. Как-то ему привиделось, что они нас не слышат, ибо зовут их теперь иначе, у них иной, свой язык – потому собственный язык, и другие имена, и другое небо.

В эти горестные дни, «на дне которых тьма», хотелось бы сказать одно: Мишина жизнь, со всем ее внешним хаосом, безалаберностью, пиджаками и галстуками, бранзулетками, пенсне, поездами и самолетами, мельтешением политиков и аналитиков, женщинами, ссорами, квартирами, застольями, друзьями была в той же мере работой искусства, что и его стихи.

В последние годы он раздавал долги, словно спешил исправить то, что некогда натворил по молодости, незнанию или непониманию. Долгов у него более не осталось. Все выполнено и сделано. Он был врачом и оставался отличным диагностом, в последней операции сознательно шел на риск и, проиграв, сознательно (на этом настаиваю) поставил точку. Не сдался, а прекратил страдания. И в этот миг смерти и последней победы жизнь сочинителя стихов и поэта Михаила Генделева обрела окончательную законченность и завершенность.

 

 

 

Михаил Эдельштейн

 

Когда я читал стихи Генделева, то постоянно вспоминал старый анекдот про Папу Римского и израильского премьер-министра: «У вас-то связь с Богом по межгороду, а у нас местная». Мне кажется, это главное в его поэзии – что он привил к кириллице интимную, при всей грандиозности, теологию каббалистов и библейских пророков. Генделев вообще сделал для русской поэзии больше, чем мы можем сейчас понять, привнес в нее, казалось бы, чуждые и не востребованные ею смыслы, средиземноморский миф, новую метафизику. Он поменял представление о гражданской поэзии, о любовной лирике, о поэтических жанрах, о русской просодии – практически обо всем, из чего состоит русский стих, русская поэзия. И если пока этот переворот не очень заметен, то постепенно, я уверен, он будет сказываться все полнее и полнее.

При всем том Генделев был совсем не похож на пророка, гения, бунтаря. Остроумец, денди, гурман, он, со своими шляпами, сырами и котом Васенькой, совершенно не соответствовал тому представлению о поэте, которое существует в русском культурном сознании. Генделев был невероятно обаятелен и забавен, про него ходила масса анекдотов и баек, в каком-то смысле он был персонажем комическим и сам этот комизм в себе культивировал.

И в то же время он был человеком совершенно поразительного мужества, создавшим из своей смерти поэтический миф и сам же этот миф в последней книге, уже практически ложась на ту самую операцию, травестировавший. Он много лет знал, от чего умрет: «Сам я в клинику положён / как на музыку скверно / жабры будут вскрывать ножом / и / как варьянт / консервным» (2004). В этом не было никакого поэтического предвидения и прочей пошлости, только медицинское образование и врачебная практика. И жить годы с этим знанием, и при этом жить так, как жил он, превращая себя и все вокруг себя в фейерверк имени Генделева, – это поражало тогда и поражает сейчас, когда все закончилось.

 

 

Менахем Яглом

 

В месяц нисан, месяц радости, нельзя говорить траурных речей. Сегодня это правило нам только на руку: Миша Генделев и траурные речи – две вещи несовместные, однако. Генделевское жизнелюбие и жизнерадостность совершенно не сочетаются с трауром – со смертью, впрочем, тоже.

Пока еще все слишком свежо и слишком болезненно, время для настоящих некрологов и серьезных рассуждений о Генделеве придет позднее. Но от ощущения дырки, образовавшейся в самой ткани Иерусалима, никуда не деться. Дело в том, что Генделев страдал иерусалимским синдромом в тяжелой, но довольно уникальной форме: он считал себя не просто обычным мессией, каких в Иерусалиме пруд пруди, но Поэтом Генделевым, и это было похоже на правду.

Я написал «страдал», «было», и осекся: говорить о Генделеве в прошедшем времени как-то не получается. А может, и не получится: поэты, как и мессии, не умирают. То есть, конечно, умирают, но совсем не так, как прочие люди. Он, наверное, продолжает со страшной скоростью раскатывать по Святому Городу на своем электрифицированном троне с колесиками, ехидно посмеиваясь над теми, кто пришел с ним проститься, и временами изрекая очередную порцию срамных виршей.

Возвращаясь с многолюдных похорон, на которых, в связи с месяцем нисан, траурных речей никто не говорил, мы с женой зашли в винный магазин рядом с рынком Махане Иегуда. Знакомый сомелье для разнообразия налил нам по чашечке кофе, помянули Мишу, и виночерпий рассказал старый анекдот: «Хоронят наркомана. Собрались его друзья. Все молчат, а затем разворачивают огромный транспарант: Вася, ты гонишь!». Анекдот очень уместный. Может, и правда гонит?

 

 


 

 

Составлено на основе

«Книги памяти» на сайте «Курсор» (http://cursorinfo.co.il/)

мемориальных записей на сайте «Booknik» (http://booknik.ru/)

и в «Живом журнале» (http://www.livejournal.com/)

 

 

 

Система Orphus